Как говорили на Конном базаре?Что за язык я узнал под возами?Ведали о нормативных оковахбойкие речи торговок толковых?Много ли знало о стилях сугубыхвеское слово скупых перекупок?Что спекулянты, милиционерымне втолковали, тогда пионеру?Как изъяснялись фининспектора,миру поведать приспела пора.Русский язык (а базар был уверен,что он московскому говору верен,от Украины себя отрезали принадлежность к хохлам отрицал),русский базара – был странный язык.Я – до сих пор от него не отвык.Все, что там елось, пилось, одевалось,по-украински всегда называлось.Все, что касалось культуры, науки,всякие фигли, и мигли, и штуки —это всегда называлось по-русскис «г» фрикативным в виде нагрузки.Ежели что говорилось от сердца —хохма жаргонная шла вместо перца.В ругани вора, ракла, хулиганавдруг проступало реченье цыгана.Брызгал
и лил из того же источника,вмиг торжествуя над всем языком,древний, как слово Данилы Заточника,мат, именуемый здесь матерком.Все – интервенты, и оккупанты,и колонисты, и торгаши —вешали здесь свои ленты и бантыи оставляли клочья души.Что же серчать? И досадовать – нечего!Здесь я – учился, и вот я – каков.Громче и резче цеха кузнечного,крепче и цепче всех языковговор базара.
Музшкола имени Бетховена в Харькове
Меня оттуда выгнали за профтак называемую непригодность.И все-таки не пожалею строфи личную не пощажу я гордость,чтоб этот домик маленький воспеть,где мне еще пришлось терпеть и претерпеть.Я был бездарен, весел и умен,и потому я знал, что я – бездарен.О, сколько бранных прозвищ и именя выслушал: ты глуп, неблагодарен,тебе на ухо наступил медведь.Поешь? Тебе в чащобе бы реветь!Ты никогда не будешь пониматьне то что чижик-пыжик – даже гаммы!Я отчислялся – до прихода мамы,но приходила и вмешивалась мать.Она меня за шиворот хваталаи в школу шла, размахивая мной.И объясняла нашему кварталу:– Да, он ленивый, да, он озорной,но он способный: поглядите руки,какие пальцы: дециму берет.Ты будешь пианистом. Марш вперед! —И я маршировал вперед. На муки.Я не давался музыке. Я знал,что музыка моя – совсем другая.А рядом, мне совсем не помогая,скрипели скрипки и хирел хорал.Так я мужал в музшколе той вечерней,одолевал упорства рубежи,сопротивляясь музыке учебнойи повинуясь музыке души.
Медные деньги
Я на медные деньги учился стихам,на тяжелую, гулкую медь,и набат этой меди с тех пор не стихал,до сих пор продолжает греметь.Мать, бывало, на булку дает мне пятак,а позднее – и два пятака.Я терпел до обеда и завтракал так,покупая книжонки с лотка.Сахар вырос в цене или хлеб дорожал —дешевизною Пушкин зато возражал.Полки в булочных часто бывали пусты,а в читальнях ломились ониот стиха, от безмерной его красоты.Я в читальнях просиживал дни.Весь квартал наш меня сумасшедшим считал,потому что стихи на ходу я творил,а потом на ходу, с выраженьем, читал,а потом сам себе: «Хорошо!» – говорил.Да, какую б тогда я ни плел чепуху,красота, словно в коконе, пряталась в ней.Я на медную мелочь учился стиху.На большие бумажки учиться трудней.
Деревня и город
Когда в деревне голодали —и в городе недоедали.Но все ж супец пустой в столовойне столь заправлен был бедой,как щи с крапивой, хлеб с половой,с корой, а также с лебедой.За городской чертой кончалисьбольница, карточка, талон,и мир села сидел, отчаясь,с пустым горшком, с пустым столом,пустым амбаром и овином,со взором, скорбным и пустым,отцом оставленный и сыноми духом брошенный святым.Там смерть была наверняка,а в городе – а вдруг устроюсь!Из каждого товарнякассыпались слабость, хворость, робость.И в нашей школе городскойкрестьянские сидели дети,с сосредоточенной тоскойсмотревшие на все на свете.Сидели в тихом забытье,не бегали по переменками в городском своем житьевсе думали о деревенском.
«Шел фильм…»
Шел фильм.И билетерши плакалисемь раз подряднад ним одним.И парни девушек не лапали,поскольку стыдно было им.Глазами горькими и грознымиони смотрели на экран,а дети стать стремились взрослыми,чтоб их пустили на сеанс.Как много создано и сделанопод музыки дешевый громиз смеси черного и белогос надеждой, правдой и добром!Свободу восславляли образы,сюжет кричал, как человек,и пробуждались чувства добрыев жестокий век,в двадцатый век.
Золото и мы
Я родился в железном обществе,постепенно, нередко – ощупьювырабатывавшем добро,но зато отвергавшем смолоду,отводившем всякое золото(за компанию – серебро).Вспоминается мне все чащеи повторно важно мне:то, что пахло в Америке счастьем,пахло смертью в нашей стране.Да! Зеленые гимнастеркивыгребали златые пятерки,доставали из-под землии в госбанки их волокли.Даже зубы встречались редко,ни серьги, ничего, ни кольца,ведь серьга означала метку —знак отсталости и конца.Мы учили слова отборныепро общественные уборные,про сортиры, что будут блистать,потому что все злато мирана отделку пойдет сортира,на его красоту и стать.Доживают любые деньгине века – деньки и недельки,а точней – небольшие года,чтобы сгинуть потом навсегда.Это мы, это мы придумали,это в духе наших идей.Мы первейшие в мире сдунулизолотую пыльцу с людей.
Школа войны
Сон
Утро брезжит, а дождик брызжет.Я лежу на вокзале в углу.Я еще молодой и рыжий,мне легко на твердом полу.Еще волосы не поседелии товарищей милых рядыне стеснились, не поределиот победы и от беды.Засыпаю, а это значит:засыпает меня, как песок,сон, который вчера был начат,но остался большой кусок.Вот я вижу себя в каптерке,а над ней снаряды снуют.Гимнастерки. Да, гимнастерки!Выдают нам. Да, выдают!Девятнадцатый год рожденья —двадцать два в сорок первом году —принимаю без возраженья,как планиду и как звезду.Выхожу двадцатидвухлетнийи совсем некрасивый собой,в свой решительный, и последний,и предсказанный песней бой.Потому что так пелось с детства.Потому что некуда детьсяи по многим другим «потому».Я когда-нибудь их пойму.
«Последнею усталостью устав…»
Последнею усталостью устав,предсмертным равнодушием охвачен,большие руки вяло распластав,лежит солдат.Он мог лежать иначе,он мог лежать с женой в своей постели,он мог не рвать намокший кровью мох,он мог…Да мог ли? Будто? Неужели?Нет, он не мог.Ему военкомат повестки слал.С ним рядом офицеры шли, шагали.В тылу стучал машинкой трибунал.А если б не стучал, он мог?Едва ли.Он без повесток, он бы сам пошел.И не за страх – за совесть и за почесть.Лежит солдат – в крови лежит, в большой,а жаловаться ни на что не хочет.
Госпиталь
Еще скребут по сердцу «мессера»,еще вот здесь безумствуют стрелки,еще в ушах работает «ура»,русское «ура – рарара – рарара!» —на двадцать слогов строки.Здесь ставший клубом бывший сельский храм —лежим под диаграммами труда,но прелым богом пахнет по углам —попа бы деревенского сюда!Крепка анафема, хоть вера не тверда.Попишку бы ледащего сюда!Какие фрески светятся в углу!Здесь рай поет! Здесь ад ревмя ревет!На глиняном истоптанном полутомится пленный, раненный в живот.Под фресками в нетопленом углулежит подбитый унтер на полу.Напротив, на приземистом топчане,кончается молоденький комбат.На гимнастерке ордена горят.Он. Нарушает. Молчанье.Кричит! (Шепотом – как мертвые кричат.)Он требует, как офицер, как русский,как человек, чтоб в этот крайний часзеленый, рыжий, ржавый унтер прусскийне помирал меж нас!Он гладит, гладит, гладит ордена,оглаживает, гладит гимнастеркуи плачет, плачет, плачет горько,что эта просьба не соблюдена.А в двух шагах, в нетопленом углу,лежит подбитый унтер на полу.И санитар его, покорного,уносит прочь, в какой-то дальний зал,чтоб он своею смертью чернойкомбата светлой смерти не смущал.И снова ниспадает тишина.И новобранца наставляют воины:– Так вот оно, какая здесь война!Тебе, видать, не нравится она —попробуй перевоевать по-своему!
Кёльнская яма
Нас было семьдесят тысяч пленныхв большом овраге с крутыми краями.Лежим, безмолвно и дерзновенно.Мрем с голодухи в Кёльнской яме.Над краем оврага утоптана площадь —до самого края спускается криво.Раз в день на площадь выводят лошадь,живую сталкивают с обрыва.Пока она свергается в яму,пока ее делим на доли неравно,пока по конине молотим зубами, —о бюргеры Кельна, да будет вам срамно!О граждане Кёльна, как же так?Вы, трезвые, честные, где же вы были,когда, зеленее, чем медный пятак,мы в Кёльнской яме с голоду выли?Собрав свои последние силы,мы выскребли надпись на стенке отвесной,короткую надпись над нашей могилой —письмо солдату страны Советской.«Товарищ боец, остановись над нами,над нами, над нами, над белыми костями.Нас было семьдесят тысяч пленных,мы пали за родину в Кёльнской яме!»Когда в подлецы вербовать нас хотели,когда нам о хлебе кричали с оврага,когда патефоны о женщинах пели,партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу…»Читайте надпись над нашей могилой!Да будем достойны посмертной славы!А если кто больше терпеть не в силах,партком разрешает самоубийство слабым.О вы, кто наши души живыехотели купить за похлебку с кашей,смотрите, как, мясо с ладони выев,кончают жизнь товарищи наши!Землю роем, скребем ногтями,стоном стонем в Кёльнской яме,но все остается – как было, как было! —каша с вами, а души с нами.