12 историй о любви
Шрифт:
– Это очень досадно, – так заключил он свой рассказ, – но это происходит от того, что я имел несчастие жениться на девственнице.
– Что вы этим хотите сказать? – спросил архидиакон, успевший постепенно успокоиться во время рассказа Гренгуара.
– Это довольно трудно вам объяснить, – ответил поэт. – Тут, видите ли, дело в каком-то предрассудке. Жена моя, как объяснил мне один старый шут, которого у нас называют цыганским герцогом, – подкидыш или найденыш, что, в сущности, выходит на одно и то же. Она носит на шее талисман, который, как уверяют, даст ей возможность в один прекрасный день отыскать своих родителей, но который утратит свою силу, как только девушка лишится своей добродетели. А из этого, само собою вытекает, что мы оба ведем самый целомудренный образ жизни.
– Значит, вы полагаете, Пьер, – спросил Клод, лицо которого все более и более прояснялось, – что к этой девушке не прикасался еще ни один мужчина?
– Да что вы поделаете, господин
Не довольствуясь этим объяснением, архидиакон стал закидывать Гренгуара вопросами. Из ответов его он узнал, что Эсмеральда была, по мнению Гренгуара, прелестнейшее и безобиднейшее создание, замечательно красивое, но только портившее свое личико известной, свойственной ей, гримасой; это была девушка наивная и в то же время страстная, ничего не знавшая и вместе с тем всем восторгавшаяся, до сих пор не имевшая понятия о различии между мужчиной и женщиной, любившая только шум, пляску и чистый воздух, нечто в роде пчелы, к ногам которой прикреплены невидимые крылья, и жившая точно в каком-то вихре. Она обязана была всем этим тому бродячему образу жизни, который она постоянно вела. Гренгуару удалось узнать, что, еще будучи ребенком, она побывала в Каталонии, во всей Испании, в Сицилии; кажется даже, что цыганский табор, к которому она принадлежала, возил ее в Алжирское царство, лежащее в Ахайской земле, каковая Ахайская земля с одной стороны граничит Малой Албанией и Грецией, а с другой – Сицилийским морем, по которому лежит путь в Константинополь. Цыгане, пояснял Гренгуар, признают над собою власть Алжирского царя, верховного повелителя всех белых арапов. Верно только то, что Эсмеральда, еще будучи ребенком, прибыла во Францию через Венгрию. Из всех этих стран молодая девушка принесла с собою обрывки весьма странных наречий, а также весьма странные выражения и песни, которые придавали языку ее такую же пестроту, какою отличался и наряд ее, наполовину парижский, наполовину африканский. Впрочем, население тех кварталов, которые она посещала, любило ее за ее веселость, живость, миловидность, за ее песни и пляску. Во всем городе, по ее глубокому убеждению, ее ненавидели только два человека, о которых она нередко говорила со страхом: затворница на Гревской площади, противная женщина, неизвестно почему ненавидевшая всех цыганок и проклинавшая бедную плясунью каждый раз, когда той доводилось проходить мимо ее оконца, и какой-то священник, который, встречая ее, каждый раз бросал на нее взгляды и произносил слова, которые ужасно пугали ее.
Эта последняя подробность очень смутила архидиакона; но Гренгуар не обратил ни малейшего внимания на это смущение, так как двухмесячного промежутка времени было вполне достаточно, чтобы заставить беззаботного поэта совершенно забыть странные подробности того вечера, в который он впервые встретил цыганку, и ту роль, которую при этом играл архидиакон.
– Итак, – продолжал рассказывать Гренгуар, – маленькая плясунья ничего не боялась, тем более что она не занималась гаданием, что избавляло ее от опасности подвергнуться обвинению в чародействе, так часто возводившемуся против цыганок. Гренгуар же был ей скорее братом, чем мужем. В конце концов, философ примирился со своею участью и стал очень терпеливо выносить роль платонического супруга. Все же он находил кров и кусок хлеба. Каждое утро он выходил из притона бродяг, чаще всего с молодой цыганкой, помогал ей собирать по улицам и площадям бросаемые ей из толпы и из окон мелкие монеты; каждый вечер он возвращался с нею под общий кров, причем она запирала на задвижку дверь своей каморки, а он засыпал рядом с нею сном праведника. В сущности, – пояснил он: – очень приятное существование, весьма сильно содействующее игре воображения. И к тому же, говоря по совести, философ наш не был вполне уверен в том, действительно ли он влюблен в цыганку. Он почти столько же любил и козу ее. Это было премиленькое животное, кроткое, умное, понятливое, словом – ученая коза. В средние века, впрочем, не редкость было встретить таких ученых животных, которые нередко вели своих учителей на костер. А между тем, так называемые колдовства козочки с позолоченными копытцами, были, в сущности, весьма невинного свойства, и Гренгуар обязательно объяснил их архидиакону, которого эти подробности, кажется, сильно интересовали. В большинстве случаев достаточно было подставить козе
– Феб! – воскликнул священник. – Почему же Феб?
– Этого я сам не знаю, ответил Гренгуар. – Быть может, она придает этому слову какое-то таинственное и секретное значение. Она часто повторяет его вполголоса, когда одна.
– Уверены ли вы в том, – продолжал Клод, не спуская с него своего проницательного взгляда: – что это только простое слово, а не какое либо имя?
– Чье имя? – спросил поэт.
– А я почем знаю! – ответил священник.
– Вот что я думаю, ваше преподобие, ведь эти цыгане отчасти огнепоклонники и поклоняются солнцу. Это и объясняет достаточно ясно слово Феб.
– Ну, нет! для меня это далеко не так ясно, как для вас, Пьер.
– А впрочем, это для меня все равно! Пусть она бормочет про себя, сколько угодно, своего Феба. Верно только то, что Джали уже и теперь любит меня почти столько же, сколько и ее.
– А что такое Джали?
– Да козочка ее.
Архидиакон подпер подбородок рукой и, казалось, погрузился в задумчивость. Вдруг, минуту спустя, он, быстро повернувшись к Гренгуару, спросил его:
– И ты клянешься мне в том, что не прикасался к ней?
– К кому?.. К козе?
– Да нет же! К этой женщине!
– К моей жене? Клянусь вам, что не прикасался.
– И ты часто бываешь с нею наедине?
Каждый вечер, по крайней мере, с час.
– Ого! – воскликнул Клод, наморщившись, – не занимаетесь же вы все это время чтением «Отче наш»!
– Могу вас уверить, что я мог бы прочесть не только «Отче наш», но и «Богородицу», и «Верую», а она обратила бы на меня столько же внимания, сколько курица на церковь.
– Поклянись мне утробой своей матери, – повторил архидиакон взволнованным голосом, – что ты и пальцем не прикасался к этому созданию.
– Я готов поклясться в этом не только утробой моей матери, но и головой моего отца. А теперь, ваше преподобие, позвольте и мне предложить вам, в свою очередь, один вопрос.
– Говорите!
– Какое вам дело до всего этого?
Бледное лицо архидиакона зарделось, как щеки молодой девушки. Он помолчал с минуту и затем ответил, видимо конфузясь:
Слушайте, Пьер Гренгуар. Вы, сколько мне известно, еще не подвергались отлучению от церкви. Я принимаю в вас участие и желаю вам добра; а между тем малейшее сношение с этой цыганкой сделало бы вас слугою сатаны. Вы знаете, что душа всегда погибает из-за тела. Горе вам, если вы прикоснетесь к этой женщине! Вот и все.
– Я было попробовал раз… – сказал Гренгуар, почесывая у себя за ухом. – Это было в день нашей свадьбы… Но я здорово обжегся.
– Как, вы осмелились сделать это, Пьер? – сказал священник, и чело его омрачилось.
– В другой раз, – продолжал поэт, улыбаясь, – я подсмотрел, прежде чем лечь спать, в замочную скважину, и я увидел в одной сорочке самую красивую женщину, которая когда-либо заставляла скрипеть кровать под своей голой ножкой.
– Убирайся ты к черту! – закричал Клод, бросив на него свирепый взгляд. И, вытолкнув в шею удивленного Гренгуара, он большими шагами скрылся под мрачными сводами собора.
III. Колокола
После того утра, которое бедному Квазимодо пришлось провести на лобном месте, лица, жившие по соседству с собором Парижской Богоматери, заметили, что он стал звонить в колокола уже не с прежним жаром. Прежде он звонил с увлечением, стараясь по возможности продлить трезвон, задавал целые длинные серенады, длившиеся от первых часов и до повечерия, изо всей мочи раскачивал большой колокол во время чтения «Достойной», выводил целые гаммы на маленьких колоколах во время венчания или крестин, и гаммы эти носились по воздуху точно узор из самых разнообразных звуков. Над старинною церковью без умолку гудел гул колоколов; в ней постоянно слышалось присутствие какого-то оживотворяющего ее духа, который без устали пел этими медными устами. Но теперь этот дух точно куда-то скрылся; собор казался мрачным и большею частью хранил молчание. По праздникам и при похоронах производился простой благовест, сухой и холодный, как то требовалось по церковному уставу, – и ничего более. Из двойного шума, сопровождающего богослужение, – звуков органа внутри церкви и звуков колоколов снаружи, – остались только звуки органа. Можно было подумать, что колокольня лишилась своего музыканта. Однако Квазимодо все еще оставался звонарем. Что же такое случилось с ним? Позор ли плахи все еще грыз его сердце? Удары ли плети палача все еще отдавались в его душе? Заглушило ли это наказание единственную привязанность, нашедшую еще место в его сердце, – любовь его к колоколам? Или же у большого колокола, у его возлюбленной Марии, явилась соперница, и эта самая Мария, вместе со своими четырнадцатью меньшими сестрами, была забыта для чего-то более красивого и более любезного сердцу звонаря?