14 писем Елене Сергеевне Булгаковой
Шрифт:
Не знаю, зачем эта молодая блондинка выдумала эту историю. В Вологодской пересылке я встретила повара, который говорил, что сидел с мамой в каких-то лагерях. В Воркуте мы уже с Олегом навещали странную больную женщину, которая рассказывала, что была с мамой в больнице в лагере на Дальнем Востоке. В общем, легенды не оправдались. Вете в ЦК сказали или проговорились, что их расстреляли в Бутырках. Кровоизлияние в мозг!
Тюпа, Тюпа дорогая!
Больше не могу об этом! Чтобы больше никогда в жизни не вспоминать этот период, опишу Вам еще подробнее обстановку во внутренней тюрьме на Лубянке. В коридоре по паркету расстелены ковры, и служители этого храма ходят в мягких тапочках, не пропуская ни слова. Когда они ведут очередного заключенного, то гремят ключами, чтобы не встретить неожиданно другую такую пару. Если они слышат, что
Изредка из коридора доносились то крики, вопли, то звук падающего тела и все тот же молчаливый топот мягких тапочек. Натянутые нервы воспринимали как близкое касание еще и еще одной драмы. Сидели со мной женщины разные, не такие интересные, как в осужденной камере. 60-летняя старуха, воспитывавшая девушку, написавшую обвинительное письмо Сталину, молодая девушка, мечтавшая о «вольной Украине», жена своего мужа, уже обретавшегося в лагере, противная рыжая мещанка, которая оказалась наседкой. Эту мещанку я не терпела и, просыпаясь каждое утро, твердила молитву: «с дураком не спорь», а вечером делала разбор наделанных мной за день глупостей, проявлений несдержанности. Этому меня научила очень милая латышка из Риги. Ее муж, деятель Советской Латвии Блаус, был посажен в эвакуации в Уфе. У нее же нашли при обыске револьвер. Теперь следователь предлагал ей выбор: пять лет за хранение оружия или жизнь в Риге с ее маленьким мальчиком, который остался в чужой Уфе, у чужих стариков и работа в НКВД. То есть работа стукачом. Бедная женщина не зная, что выбрать, поделилась со мной. Я в этом вопросе всегда была тверда. Главное, я не знала, что такое потерять маленького. Я сказала ей, что если она согласится, то через некоторое время они все равно ее посадят за тот же револьвер. Думаю, что она меня не послушалась. Если я буду когда-нибудь в Риге, поищу ее. Это была прелестная женщина. Она сидела в чужом городе, и я делилась с ней передачей. Что еще вспомнить о тюрьме? <…> В наше время хорошо бы обо всем вспоминать с чувством юмора, но юмор мой врожденный, от мамы, испаряется, как дым, когда я вспоминаю тюрьму, скорее когда я пишу.
Елена Сергеевна! Душечка моя! Я Вас очень люблю и целую. Теперь мне нужно Вам покороче рассказать мой «путь наверх» (по карте), и так и не вижу материала для нашего дела.
Целую Вас. Мира.
ПИСЬМО № 13
Москва 22-VII-63 г.
Тюпа, дорогая!
Сегодня начинаю к Вам уже четвертый листочек. Кисну и пишу много ерунды.
После писанины в то воскресенье мне было очень плохо, я просто заболела и совсем потеряла «волю к победе».
Мы в осужденной камере. Весна 1945 года.
Нас со Светланой вызывают на этап вместе. Везут на грузовике с другими и с попками (охранниками) в подмосковный лагерь Ховрино. Это завод. Женский барак колоссальный и светлый, весь заставленный двухэтажными нарами. Очень много воровок. Мелких, которые сидят по году в пятый и десятый раз. Есть и московская интеллигенция, много актеров. Вещи сдаются на склад. Женщины носят с собой кружку, зубную щетку, мыло – все обвешаны барахлом, которое нужно под рукой. Ничего нельзя выпустить на минуту из рук – утащат.
Март, еще очень холодно. Женщины работают в литейном, сборочных цехах по 12 часов.
Подъем, еда забирают еще часа два. Остальные 10 спят как убитые от смены до смены, запрятав поглубже под себя вещи. Еда ужасная.
Светлану вызвал начальник. Спросил, дочь ли она «Михал Николаевича» и послал работать на кухню. Несмотря на строжайший контроль, Света выносила мне оттуда за пазухой немножко поесть. Я работала на конвейере. 12 часов – очень трудно, но это не литейный цех. Пробыли мы в Ховрине дней 20. Вызывают нас обеих и везут обратно в Бутырки. Мы были очень напуганы, так как боялись, что нас везут на переследствие. Оказалось, что в наших делах ретивый следователь написал: «дальние лагеря». Мне – Воркуту, Свете – Печору. Я, по-видимому, казалась ему более опасной дурой. В Бутырках явились мы в ту же камеру, но пробыли
Из боксов нас вывели на середину зала, построили, пересчитали.
Объявили, что эти 23 человека (в том числе две женщины) направляются этапом на Воркуту. Я обалдела от счастья: «Еду на Воркуту к маме. Какой добрый следователь, хочет, чтобы мы жили вместе». Не помню, в чем нас довезли до вокзала. На перроне позорнейшим образом поставили на корточки около тюремного вагона, но я не помнила себя от счастья: «Меня везут к маме».
В столыпинском вагоне нас довезли до Вологды. В «купе» с решетчатой стенкой я ехала с Ниной Денисовой – «женой» мексиканского посла. Таких девиц я уже встречала на Лубянке: их в тот год посадили целую кучу, и все их басни мы знали наизусть.
Прибыли в вологодскую пересылку. Пейзаж северный, небо серое, весна почти не чувствуется и нас подводят к страшнейшей монастырской стене, с собаками, с винтовками наперевес.
Камера шикарная, старинная в подвале со сводчатым потолком и столбами, поддерживающими потолок. В камере 127 женщин. Все располагаются на полу.
В левом углу территория блатной атаманши Дуськи Короткой Ручки. Вокруг нее молодежь блатная и просто слабая. Вы меня, наверное, не поймете, почему я говорю «слабая». Дело в том, что девочки, попавшие в тюрьму за хищения в столовых, махинации с талонами или другую ерунду, подпадали под влияние блатных, начинали им прислуживать, ругаться. В общем, подделывались под блатных, ломались и производили жалкое впечатление.
Честно говоря, я тоже боялась этой кампании блатных. Это очень страшные люди, но меня спасла школа жизни, пройденная в детдоме, и я осталась сама собой. Все остальные женщины в той камере, насколько я помню, были темнейшие крестьяне – молодые и старые из дальних деревень. Женщины в красивейших домотканых юбках зелеными и желтыми полосами, от которых я не могла отвести глаз. Помню, что мечтала выменять такую шерстяную юбку, но, конечно, было не до этого. Все эти бедные люди сидели «по указу» (за уход с работы, опоздание) или сами не знали за что. В середине пола, около столба, улеглись мы с Ниной, единственные интеллигентки, как говорят блатные, «гнилая интеллигенция». Кормили похлебкой из турнепса, репы и крапивы.
Здесь, в Вологодской пересылке, я догадалась написать и переслать доверенность на оставшиеся ценности и деньги на Машино имя. При пересылке была постоянная зона, то есть какие-то обслуживающие постоянные кадры, и все проезжающие мечтали здесь зацепиться, остаться.
Как-то из камеры меня вызвали и привели в комнату при конторе. Не помню фамилию молодой ленинградки, которая занялась моей судьбой. Не помню и мотива, тому послужившего. Звали ее Мария Александровна. Окончила она физмат. Работала в зоне. Она пристроила меня чертежницей. Таким образом, я имела возможность выходить днем из камеры. М. А. отнеслась ко мне очень ласково, знакомила с людьми, осевшими в Вологде (то есть застрявшими на пересылке). Помню, водила меня к своему другу – московскому художнику, который имел небольшую мастерскую, где писал портреты «начальства». Не помню, как все последовательно произошло. В последнее время меня выводили днем работать на кухню. Шеф-повар утверждал, что сидел в каких-то Марийских лагерях с мамой. Короче, я чувствовала, что обо мне заботятся, мне помогают. На кухне я была сыта и очень усердно вываливала из мешков в баки черные, огромные с ладонь листы крапивы.
В общей сложности в пересылке я была около месяца. Народу насмотрелась страшного, последнюю неделю мне было легче других. Помню, когда я шла с работы мимо окна мужской камеры, меня окликнул мужчина, похожий на умирающего. Это оказался один из моих попутчиков, выехавших вместе из Бутырки. Я узнала его с большим трудом. Месяц голодовки и подвала изменили его до неузнаваемости. Дело в том, что в мужских камерах хозяйничали блатные, которые отбирали и съедали чужие пайки. Сопротивляться решались немногие.