14 встреч с русской лирической поэзией
Шрифт:
Конечно, перед нами условный образ, за которым не обнаруживается глубокое психологическое содержание. Он лишь закрепляет мечтательное настроение, далёкое от того драматизма, который определяет эмоциональную тональность «Беседки муз» К.Н. Батюшкова или имеющего мистическую окраску ностальгического чувства, без которого невозможно представить стихотворение В.А. Жуковского.
В период южной ссылки А.С. Пушкин создаёт несколько стихотворений, в которых встречается образ Музы.
Самое известное из них – стихотворение 1821 года «Муза». В нём богиня показана как наставник: «С утра до вечера в немой тени дубов / Прилежно я внимал урокам девы тайной».
Примечательная особенность этой лирической
Перед нами жизненная картина, проникнутая идиллическим настроением и имеющая возвышенный смысл. Принципиально важно, что Пушкин уже не может ограничиться условным обращением к Музе или обобщённой её характеристикой, и он описывает, проявляя особый интерес к отдельным портретным деталям, жизненную ситуацию, пусть и имеющую метафорический смысл, но тем не менее воспринимающуюся как нечто реальное. Причём эта ситуация периодически воспроизводится.
Соответственно, художественное время, присутствующее в этой лирической миниатюре, должно быть названо циклическим. Кстати, циклическое время – обязательная примета идиллического мира.
В 1821 году Пушкин написал романтичесукю элегию «Чаадаеву», в которой раскрывается психологическое состояние человека, сосланного в те места, где в давние времена находился древнеримский Овидий (естественно, не по своей воле). И, казалось бы, явившиеся вновь Музы, посетившее поэта вдохновение («Цевницы брошенной уста мои коснулись; / Старинный звук меня обрадовал – и вновь / Пою мои мечты, природу и любовь, / И дружбу верную, и милые предметы, / Пленявшие меня в младенческие леты…») придали смысл его жизни, пробудив при этом ностальгические чувства, которые вызывают в памяти счастливые мгновенья творчества в «царскосельских хранительных сенях».
Но следующая строфа пушкинской элегии начинается противительным союзом, отражающим резкое изменение в настроении поэта:
Но дружбы нет со мной. Печальный, вижу яЛазурь чужих небес, полдневные края;Ни музы, ни труды, ни радости досуга —Ничто не заменит единственного друга.Ты был целителем моих душевных сил…Печаль, разочарование, острое ощущение одиночества. И самое главное: даже атмосфера поэтического творчества (его символ – музы) не может заменить радостей общения с близким человеком (кстати, очень важно, что его фамилия закреплена в названии произведения!), ибо сама реальность, её энергетика, стоит для поэта на первом плане.
Мы видим, как поэт прорывается сквозь стилистические штампы к самому себе, к собственной биографии, которая входит в содержание лирического произведения не в завуалированном виде, а во всей своей конкретике, определённости.
А вот стихотворение 1822 года «Наперсница волшебной старины…», в котором муза, названная «другом вымыслов игривых и печальных», выглядит как весёлая старушка, сидевшая в шушуне, «в больших очках и с резвою гремушкой», пленившая напевами, когда качала детскую колыбель (так и вспоминается няня Пушкина Арина Родионовна!). И именно в это время она «меж пелён оставила свирель».
А далее перед читателям возникает совсем другая, контрастная картина, вызывающая ассоциацию с любовной лирикой поэта:
Каким огнём улыбка оживилась!Каким огнём блеснул приветныйСамо многоточие, которым завершается поэтический текст, отличается смысловой ёмкостью, многозначностью, ибо за ним обнаруживается некая недоговорённость, будоражащая фантазию читателя и вызывающая в памяти эстетические традиции любовной лирики.
За этим многоточием – и относительная незавершённость визуального образа, и чувства лирического героя, вряд ли имеющие отношение к процессу поэтического творчества, ведь автор явно выходит за рамки эстетической проблематики, а у истоков этого нарушения тематической границы не что иное, как сильное впечатление, имеющее отношение к самой реальности. И оно, это впечатление, оказывается дороже возвышенных фраз об искусстве, поэтическом творчестве.
Конечно, это игра, в связи с чем нельзя не вспомнить о пушкинской лирической миниатюре 1821 года «Примите новую тетрадь…», в которой высокопарным страницам «пиндарических похвал» (Пиндар – знаменитый древнегреческий поэт, автор од) противопоставляются «игривой музы небылицы». Может, и в стихотворении 1822-го года Муза заигрывает с поэтом, уже вспомнив о своей женской природе?!
В лирическом отступлении, начинающем восьмую главу романа в стихах «Евгений Онегин» (1823–1830), муза непосредственно соотносится с различными периодами жизни и творчества автора.
Представим себе Пушкина-лицеиста, в своих книжных пристрастиях отдававшего предпочтение «легкомысленному» Апулею, автору знаменитого «Золотого осла», а не строгому Цицерону. Именно сейчас его «студенческую келью» озаряет муза, открывающая «пир младых затей», воспевающая «детские веселья», «и славу нашей старины, / И сердца трепетные сны».
Конечно же, муза – это знак, символ поэтического творчества. Но нельзя не подчеркнуть её связь с жизнью того, кого она посещает: это и забавы молодости («Пирующие студенты»), и обращённость к историческому прошлому России, интерес к которому резко усиливался событиями Отечественной войны 1812 года («Воспоминания в Царском Селе»), и жизнь сердца, отражённая в произведениях элегического жанра.
И свет её с улыбкой встретил;Успех нас первый окрылил;Старик Державин нас заметилИ, в гроб сходя, благословил.Курсивом выделенные слова свидетельствуют о том, что музу, то есть поэтическое творчество юного автора, читатели встретили благосклонно, по-доброму, «с улыбкой».
Упоминает А.С. Пушкин и о событии на лицейском экзамене 1815 года, на котором присутствовал Г.Р. Державин. В воспоминаниях поэта читаем: «Тут он оживился, глаза заблестели; он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи, разбирались его стихи, поминутно хвалили его стихи. Он слушал с живостью необыкновенной. Наконец вызвали меня. Я прочел мои «Воспоминания в Царском Селе», стоя в двух шагах от Державина. Я не в силах описать состояние души моей; когда дошел я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отрочески зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом… Не помню, как я кончил свое чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли».