1том. Стихотворения. Коринфская свадьба. Иокаста. Тощий кот. Преступление Сильвестра Бонара. Книга моего друга.
Шрифт:
Мать склонила голову на плечо отца. Он продолжал:
— Этот человек знал только страх и голод. Он походил на зверя. У него был низкий вдавленный лоб, и когда брови его сдвигались, на лбу появлялись безобразные морщины, челюсти выдавались громадными буграми, зубы торчали. Видите, какой острый и длинный зуб.
Таков был первобытный человек. Но постепенно, после длительных и огромных усилий, люди стали менее жалкими и дикими; от упражнений их органы изменились. Привычка мыслить развила мозг; лоб стал выше; теперь, когда ему уже не надо было разрывать зубами сырое мясо, зубы стали не такие длинные, а челюсти не такие сильные. Человеческое лицо приобрело духовную красоту, и на женских устах
При этих словах отец поцеловал в щеку улыбающуюся матушку. Затем, торжественно подняв над головой зуб пещерного человека, воскликнул:
— О древний человек! О ты, от которого уцелел лишь этот мощный и свирепый зуб! Воспоминание о тебе глубоко волнует меня; я уважаю и люблю тебя, о мой предок! В то непроницаемое прошлое, в котором ты покоишься теперь, я шлю тебе дань моей благодарности, — я знаю, сколь многим я обязан тебе, я знаю, от скольких бед я избавлен твоими стараниями. Ты, правда, не помышлял о будущем, в твоей темной душе чуть брезжил свет разума, твоей заботой были пища да кров. Но все же ты был человеком. Смутный идеал влек тебя к красоте и добру. Тебе трудно жилось, но ты жил не напрасно, и жестокую жизнь, доставшуюся тебе в удел, ты сделал менее тяжелой для твоих детей. Они в свою очередь потрудились над ее улучшением. Каждый внес что-нибудь новое, один изобрел жернов, другой колесо. Все что-нибудь придумывали, и непрестанное усилие стольких умов на протяжении тысячелетий создало чудеса, которые теперь украшают жизнь. И каждый раз, когда люди изобретали новое ремесло или клали начало новому промыслу, они тем самым создавали новые моральные качества и рождали новые свойства. Они дали покровы женщине, и мужчины познали ценность красоты.
Мой отец положил доисторический зуб на письменный стол и обнял мать. Он продолжал:
— Итак, этим предкам мы обязаны всем, всем, даже любовью!
Я хотел дотронуться до зуба, внушившего моему отцу непонятные для меня речи. Я подошел к столу, желая взять зуб, но на звон моих бубенчиков отец обернулся, серьезно взглянул на меня и сказал:
— Не тронь! Задача еще не выполнена: мы были бы менее великодушны, чем пещерный человек, если бы в свою очередь не стали работать над тем, чтобы сделать жизнь наших детей лучше и спокойнее нашей. Для этого надо овладеть двумя тайнами: надо уметь любить и познавать. Наука и любовь созидают жизнь.
— Конечно, друг мой, — ответила матушка, — но чем дольше я думаю, тем все более склоняюсь к мысли, что воспитание такого маленького мальчика, как наш Пьер, надо доверить женщине. Мне говорили о мадемуазель Лефор. Завтра пойду повидаю ее.
Мадемуазель Лефор держала в предместье Сен-Жермен пансион для малолетних; она согласилась брать меня к себе с десяти до двенадцати и с двух до четырех. Я уже заранее вообразил себе всякие ужасы про этот пансион, и, когда няня в первый раз повела меня туда, я решил, что пропал.
Поэтому я очень удивился, когда увидел в большой комнате пять-шесть девочек и с десяток мальчиков, которые хохотали, гримасничали и шалили. Я решил, что они закоренелые грешники.
Зато мадемуазель Лефор, как я заметил, была очень грустна. В ее голубых глазах стояли слезы, а губы были полуоткрыты.
Светлые букли спускались вдоль ее щек, словно печальные ветви плакучей ивы, склоненные над водой. Она смотрела невидящим взором, унесясь куда-то мечтой.
Кротость этой печальной барышни и резвость детей успокоили меня. Когда я подумал, что меня ждет та же участь, что и нескольких маленьких девочек, все мои опасения мало-помалу
Мадемуазель Лефор дала мне аспидную доску и грифель и посадила рядом с мальчиком, моим сверстником; у него были живые глаза и смышленое лицо.
— Меня зовут Фонтанэ, а тебя как?
Потом он спросил, что делает мой отец. Я ответил, что он врач.
— А мой папа — адвокат, — сообщил Фонтанэ. — Это лучше.
— Почему?
— Разве ты не знаешь, что лучше быть адвокатом?
— Нет, не знаю.
— Ну, значит, ты дурак.
У Фонтанэ был изобретательный ум. Он посоветовал мне разводить шелковичных червей и показал Пифагорову таблицу, которую «составил сам». Я восхищался и Пифагором и Фонтанэ.
Сам я знал только басни.
Уходя, я получил от мадемуазель Лефор хорошую отметку, но никак не мог понять, на что она нужна. Матушка объяснила мне, что почести не имеют никакой практической пользы, Затем спросила, чем я занимался в первый день. Я ответил, что глядел на мадемуазель Лефор.
Она посмеялась надо мной, но я сказал правду. Я всегда склонен был воспринимать жизнь, как зрелище. Я никогда не был настоящим наблюдателем, потому что для наблюдений необходима система, у меня же никакой системы нет. Наблюдатель управляет своими зрительными восприятиями, зритель отдается впечатлению. Я родился зрителем и полагаю, что на всю жизнь сохраню наивность, свойственную парижским зевакам, которых все занимает; даже в зрелом возрасте они сохраняют бескорыстную детскую любознательность. Единственное зрелище, нагонявшее на меня тоску, было зрелище театральное. Житейские представления, наоборот, всегда интересовали меня, начиная с представлений, которые я увидел в пансионе мадемуазель Лефор.
Итак, я продолжал разглядывать мою учительницу и, укрепившись в мысли, что она грустит, спросил Фонтанэ, почему она такая грустная. Фонтанэ, не утверждая ничего определенного, приписал это угрызениям совести и припомнил, что грустное выражение вдруг появилось на лице мадемуазель Лефор в тот далекий день, когда она отняла у него деревянный кубарь, не имея на то никакого права, и почти тотчас же совершила еще одно злодеяние: желая заглушить жалобы ограбленного, она нахлобучила ему на голову дурацкий колпак.
Фонтанэ полагал, что человек, запятнавший себя подобными преступлениями, должен навек утратить радость и покой. Но его объяснение не убедило меня, и я стал искать другого.
По правде говоря, неумолчный гул, царивший в классе, не благоприятствовал каким бы то ни было размышлениям. Ученики, не стесняясь, дрались на глазах мадемуазель Лефор, которая хотя и присутствовала в классе, но душой была далеко. В комнате стоял невообразимый шум, и было темно от тучи учебников и хлебных корок, которыми мы швыряли друг в друга. Только малыши сидели спокойно, держась руками за собственные ножки и высунув языки, и с кроткой улыбкой смотрели на потолок.
Случалось, что мадемуазель Лефор все с тем же видом сомнамбулы врывалась в этот хаос и карала невиновных. Затем она вновь замыкалась, как в башню, в свою печаль. Вы только подумайте, что творилось в голове восьмилетнего мальчика, полтора месяца среди адского шума писавшего на грифельной доске:
Безвестным голод свел в могилу Мальфилатра.Это был заданный мне урок. Бывало, я сжимал голову руками, пытаясь сосредоточиться, но меня преследовала мысль о грусти мадемуазель Лефор. Я непрерывно думал о нашей опечаленной наставнице. Фонтанэ подогревал мое любопытство странными рассказами. Он уверял, что по утрам из комнаты мадемуазель Лефор доносятся жалобные стоны и звон цепей.