2017
Шрифт:
Он не возражал и не стремился. В нем постоянно и упорно развивался мыслительный процесс, чем-то напоминавший книгу с мучительно знакомыми, мучительно прекрасными иллюстрациями и затертым, исчезнувшим текстом. Почему-то он вспоминал теперь не покойного профессора, а его коллекцию минеральных инвалидов, с их слабыми, едва проясненными, едва подслащенными цветом зонами прозрачности, и думал, какие, если пустить их в огранку, могли бы получиться камни: печальные звезды, удерживающие свет, как глаз удерживает слезу. Ни с того ни с сего из памяти начал всплывать по частям азиатский город раннего детства. Темно-бордовые, словно серой ватой обметанные персики были всегда горячи, а виноград прохладен. Деревья зимой блестели голыми ветвями на солнце, будто из узловатых стволов росла металлическая арматура, а летом состояли из больших зеленых клочьев. Одному дереву исполнилась тысяча лет, и было оно ветхое, словно беленное известкой, а тень его в полдень была такая, словно это дерево здесь и сожгли – на мягком, черной росой истекавшем асфальте, по которому
Красавица тетушка с осиной талией, которую она так любила, вся подбираясь, охватывать пальцами, – сколько же лет Крылов о ней не вспоминал? И сколько лет ей было, когда семья уехала, а она почему-то осталась? Двадцать семь – двадцать восемь? Нет, какое! Девятнадцать! Эта невозможная цифра, внезапно поменявшая старшинством взрослого Крылова и легкий девичий призрак, вдруг осветила глубины памяти странным, неживым, трепещущим светом – будто выстрелили из ракетницы в темную шахту. Что же на самом деле тогда произошло? Что могли учинить над красивой русской девчонкой потные, плотные, визгливые мужчины или глумливые подростки с цепкими пальцами, с вороватыми глазками, похожими на скользких пиявок? Днем все они выглядели еще почти обычными людьми, хотя отказывались понимать по-русски и ничего не хотели продавать – а ночами что-то вместе делали у костров, и ночи пахли мясом, и после таких ночей иногда находили страшные, в очень узкие щели забитые трупы. В памяти Крылова всплыли два представителя милиции – одинаковые, злые, с лицами как усатое масло, зачем-то приходившие в дом, где тетушки не было уже несколько дней. Почему-то отец сперва разговаривал с ними голосом требовательным и сердитым и протестовал, когда усатые вытряхивали на пол содержимое упакованных к отъезду чемоданов и расшвыривали ногами одежду и белье. А потом что-то произошло (или это было на следующий раз?) – и отец, с растрепанными, словно для смеха наклеенными волосами, с дорожкой пота на сером виске, униженно передавал усатым пачечку денег для какого-то «уважаемого человека», а милиционеры что-то ели с блюда, залезая пальцами, и кое-как считали рыжие десятки, начальственно морщась и капризно покрикивая. В довершение мародерства они унесли, заворотив их комом, цветные, беззащитно нарядные тетушкины платья, а вечером отец шипел на плачущую мать, повторяя: «Нечего было ей, из-за нее чуть не пропали все». Должно быть, он честно ненавидел тетушку за то, что она вообще существовала, живая и лишняя, а потом еще и чуть не погубила; вероятно, она казалась ему здоровенной, злобной бабой, с которой он и прежде еле справлялся.
Была ли еще жива юная мамина сестра, когда расшатанный, скулящий колесами поезд тащил Крылова и родителей по степи в неизвестность? Куда вообще уходят люди, не умершие и не живущие, просто однажды пропавшие без вести? Какие бывают формы их отдельного от нас существования? Подобно тому, как соглядатай и маленький убийца Леонидыча вдруг соединились в одного человека, мертво и наглядно лежащего в кустах, так, по странной инерции этого воссоединения, Крылову стало мерещится между тетушкой и пропавшей Татьяной некое тайное сходство. Что-то общее было в рисунке бровей, в посадке головы, а главное – в совершенстве внутренней основы, в архитектуре тонкого скелета, так что наслоения плоти были не столь важны и качества их не столь существенны. Удивительная, какая-то умышленная, кем-то явно сотворенная красота костей и косточек, точно вылепленных сильными, нежными пальцами, делала их красоту в буквальном смысле слова бессмертной. При отсутствии обеих оригиналов сходство забирало себе все больше власти. Это третье не имело имени, было безлично, любить его было так же невозможно, как жить на Луне.
И все-таки Крылов не мог перестать хотеть увидеться с Татьяной, жить с Татьяной, он знать не желал никакой Екатерины Сергеевны, внезапно ее заменившей. Их свидания, на которые Крылов все пытался вызвать силу, что наслала на
Бессрочность болезни, сопровождаемой приступами неистовой жажды, молчаливо роднила Крылова с Фаридом. Иногда, в отсутствие Дронова, считая Крылова спящим, Фарид говорил с голограммой Гульбахор – не как с живым человеком, а будто с кошкой или канарейкой. Такова была одна из форм существования пропавших, и Крылов, тихонько стоя в дверях, усваивал урок.
Однажды Фарид, щурясь в солнечное сизое окно, за которым ветер носил сияющую золотую шелуху, сказал как бы между прочим:
– Я считаю, надо сбегать на месторождение до зимы.
– Хорошо продвигаются дела? – спросил Крылов, подсаживаясь к плюшкам и пепельнице, полной ввинченных, как пробки, пористых окурков.
– Нормально продвигаются, – подтвердил Фарид. – Павлу осталось несколько шагов. Только, я так думаю, не одни мы умные. Досидим с тобой до весеннего тепла, придем, а там колючка по периметру и охрана с автоматами. И вообще неизвестно, куда дела повернутся весной. Вчера Меньшикова ранили на Зеленой горке. Генерала Добронравова отправили на пенсию, на сортировочной стоят составы с новенькими танками, якобы привезли на выставку вооружений. Так что лучше бы нам сделать дело до всенародного праздника седьмое ноября…
Сообщение вернуло Крылова к действительности. Изредка он включал телевизор, словно распухающий с потрескиванием от подсоединенного электричества. Там почти не осталось новостей, и дикторы информационных блоков, обращая внимание зрителя на милые забавности вроде регионального конкурса домохозяек или рождения в зоопарке – еще в июне – пары медвежат, говорили с интонациями передачи «Спокойной ночи, малыши». И всюду сквозили какие-то мерзкие приметы, темные пятна умолчаний. Жизнь выходила из берегов, но не потому, что сама собой переполнялась: словно громадное, глухое, инородное тело погрузилось в нее, и жизни, плещущей через край, осталось полведра.
– Я, наверное, должен сказать тебе кое-что, – произнес Фарид, глядя исподлобья. – Ты, в общем-то, можешь не ходить. Вернемся живыми или нет – пятьдесят на пятьдесят. Петрович с Коляном, например, не вернулись. По-нормальному, так жизнь дороже.
Крылов усмехнулся. Пятьдесят на пятьдесят – то самое соотношение, которое рифейский человек не может пропустить в принципе. Максимальная неопределенность исхода открывает максимально широкий канал для общения с той силой, которую рифеец всю жизнь побуждает обернуться и посмотреть. Невозможно вообразить, что это будут за глаза, – но месторождение корундов после гибели первого состава экспедиции и правда стало чем-то вроде стартовой площадки в космос.
– Ты же знаешь, я не могу не ходить, – спокойно ответил Крылов неподвижному Фариду, ставшему в этот момент отрешенным от всего глубоким стариком. – И ты не можешь, по той же причине, что и я. Чего обсуждать.
– Да, было бы не по судьбе, – сдержанно согласился Фарид и церемонно разлил из просмоленного, горячей пухлой чайной кашей переполненного чайника крепкое, уже почти таежное питье.
Месторождение корундов было теперь чем-то вроде макушки жизни, проплешины в обычном порядке вещей. Существует точное время и место встречи человека с собственной судьбой. Не явиться на такое свидание было бы безумием для всякого рифейца. Между друзьями как-то не обсуждалось, что Крылова могут разыскивать по подозрению в убийстве Завалихина. Крылову попросту не оставалось места в прежней жизни – если она, в свете революционных событий, существовала вообще. Но если предстоит идти куда глаза глядят, среди множества направлений может отыскаться единственно верное.
Крылов действительно не мог отказаться от экспедиции. Несмотря на оставшуюся от Татьяны пустоту, несмотря на вибрирующий, трубный азиатский зов, в нем продолжало звучать основное требование рифейского человека: «Бог! Это я! Говори со мной!» Собственно, только теперь до Крылова дошла предельная буквальность этого требования: «Говори со мной, Бог! Или я предприму такое, что Тебе все равно не отсидеться!» Давненько Крылов не отрывался от гранильного станка, от бесконечного мира в глубине кристалла. Теперь ему предоставлялась готовая площадка для эксперимента по выявлению Бога – плюс понимание, что такой эксперимент ставится только на себе.