5том. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне
Шрифт:
Вспоминая, что каждая из этих капелек света озаряет целые миры, я спрашиваю себя, не озаряют ли они, как и наше Солнце, картины неисчислимых страданий, не переполняет ли горе безбрежные просторы небес? Об иных мирах мы можем судить лишь по нашему миру. Нам знакома жизнь только в тех формах, какие она принимает на Земле, и если даже предположить, что наша планета не из лучших, то у нас все же нет никаких оснований думать, что на других планетах все обстоит хорошо: вряд ли такое уж великое счастье родиться под лучами Альтаира, Бетельгейзе или огненного Сириуса, — ведь мы знаем, как грустно открывать глаза на Земле под лучами нашего древнего Солнца. Нельзя сказать, чтобы мой удел в сравнении с уделом других казался мне таким дурным. У меня нет ни жены, ни детей. Я не влюблен и не болен. Я не слишком богат и не вращаюсь в свете. Стало быть, я принадлежу к числу счастливцев. Но даже у счастливцев мало радостей. Каков же удел остальных! Люди воистину достойны сожаления. Я не упрекаю в этом природу: с ней нельзя разговаривать, она не одарена разумом, Я не виню в этом и общество. Неразумно противополагать общество природе. В равной мере бессмысленно природу людей противополагать обществу, как и природу муравьев — муравейнику или природу сельдей — косяку сельдей. Сама природа животных необходимо определяет характер их сообщества. Земля — такая планета, где невозможно обходиться без еды, ее владыка — голод. Естественно, что животные здесь алчны и свирепы.
А в других вселенных, во всех этих бесчисленных мирах, затерянных в эфире, обстоит ли дело таким же образом? Быть может, звезды, мерцающие над моей головой, светят людям и на других планетах? Что, если и там — в бесконечном пространстве — тоже едят, тоже пожирают друг друга? Это сомнение мучит меня, и я не могу без ужаса видеть пламенную росу, висящую в небесах.
Мало-помалу мысли мои становятся более спокойными, более ясными, и я опять с удовольствием думаю о нашей земной жизни, то неистовой, то сладостной. Я решаю, что порою жизнь все-таки прекрасна. Ведь только на фоне ее красоты заметны ее уродства, — и как видеть в природе дурное, если не видишь, как она хороша?
Уже несколько мгновений звуки сонаты Моцарта возносят в воздух белоснежные колонны и гирлянды роз. Мой сосед — пианист и по ночам играет Моцарта и Глюка. Я закрываю окно и, готовясь ко сну, размышляю о тех сомнительных удовольствиях, которым мог бы предаться поутру; и вдруг я припоминаю, что неделю назад меня пригласили на завтрак в Булонский лес; кажется, речь идет о завтрашнем дне. Чтобы убедиться в этом, я ищу пригласительное письмо, оно так и осталось на моем столе. Вот оно:
16 сентября 1903 года.
«Старина Дюфрен,
доставь мне удовольствие и приходи позавтракать в обществе… (и прочее и прочее)… в следующую субботу, 23 сентября 1903 года (и прочее и прочее)».
Стало быть, это — завтра. Я позвонил камердинеру.
— Жан, разбудите меня в девять часов утра.
Именно завтра, двадцать третьего сентября тысяча девятьсот третьего года, мне исполняется тридцать девять лет. Судя по тому, что мне уже пришлось видеть в обществе этих людей, я могу без труда представить приблизительно все, что еще увижу. Зрелище будет, по всей вероятности, весьма унылое. Я могу наверняка предугадать, о чем станут разговаривать завтра за столом, в ресторане Булонского леса. Вот что непременно будет сказано: «Я делаю по шестьдесят в час. — У Бланш отвратительный характер, но она меня не обманывает, уж в этом-то я уверен. — Правительство заимствует лозунг социалистов. — Лошадки [323] в конце концов могут осточертеть. Остается еще баккара. — Было бы удивительно, если бы рабочие стали стесняться: правительство всегда принимает их сторону. — Бьюсь об заклад, что Золотая Булавка побьет Ранавало. — Уму непостижимо, как это не найдется генерала, способного вымести весь этот сброд. — Чего вы хотите? Евреи продали Францию Англии и Германии». Вот что я завтра услышу! Вот политические и социальные взгляды моих друзей, потомков буржуа Июля [324] , тех буржуа — владык фабрик и заводов, королей рудников, — которым удалось укротить и поработить силы революции. Мои друзья, думается, не смогут долго сохранять власть над промышленностью и политическое господство, унаследованное от предков. Они не очень умны, мои друзья. Они не привыкли работать головой. Да и я не очень привык. До сих пор я не многого достиг в жизни. Подобно им, я бездельник и невежда. Я чувствую, что ни к чему не пригоден, и если мне чуждо свойственное им тщеславие, если голова моя не забита тем вздором, каким засорены их головы, если я, в отличие от них, не испытываю ненависти и страха перед идеями, то это объясняется особыми обстоятельствами моей жизни. Когда мне исполнилось семнадцать лет, мой отец, крупный промышленник и консервативный депутат парламента, нанял молодого репетитора, застенчивого и молчаливого, словно красная девица. Готовя меня к экзамену на степень бакалавра, он в то же время подготавливал социальную революцию в Европе. То был очаровательно мягкий человек. Его не раз сажали в тюрьму. Теперь он депутат. Он давал мне переписывать свои воззвания к международному пролетариату. Я прочел под его руководством всю социалистическую литературу. Среди того, что он мне внушал, было много неправдоподобного; но зато он открыл мне глаза на все происходившее вокруг; он доказывал, что все уважаемое в нашем обществе заслуживает прозрения, а все презираемое заслуживает уважения. Он хотел пробудить во мне протест. Я же, напротив, из его доказательств сделал вывод, что надлежит уважать ложь и почитать лицемерие, ибо это — два наиболее прочных устоя общественного порядка. Я остался консерватором. Но душа моя исполнилась отвращения.
323
«Лошадки» — азартная игра, напоминающая рулетку. На спицах горизонтально укрепленного вертящегося колеса устанавливались нумерованные фигурки лошадок, на которые ставились ставки. Баккара — вид карточной игры.
324
…потомков буржуа Июля… — то есть потомков финансовой буржуазии, пришедшей к власти в результате Июльской революции 1830 г.
Сквозь сон до меня время от времени еще доносятся почти неуловимые звуки Моцарта, и в моем воображении встают очертания мраморных храмов среди голубой листвы.
Было уже поздно, когда я проснулся. Я оделся гораздо быстрее обычного, сам не понимая, почему так тороплюсь. Не помню, как я очутился на улице. То, что я увидел вокруг, поразило меня и словно лишило всякой способности к мышлению; и лишь благодаря этому мое удивление не возрастало больше, оставалось неизменным и спокойным. Если бы ум мой сохранил свои обычные свойства, то удивление это, конечно, вскоре стало бы непомерным, я окаменел бы от страха, — настолько зрелище, открывшееся моему взору, было не похоже на то, каким ему надлежало быть. Все окружающее было мне внове, казалось незнакомым и странным. Деревья и лужайки, которые я видел ежедневно, исчезли. Там, где еще накануне высились огромные серые здания, окаймлявшие улицу, теперь тянулась причудливая линия кирпичных домиков, окруженных садами. Я не решался оглянуться и посмотреть, уцелел ли еще мой дом, и направился прямо к воротам Дофина. Я их не обнаружил. В этом месте Булонский лес преобразился в поселок. Я свернул на улицу, которая, как мне показалось, возникла на месте прежней дороги в Сюрэн. Дома здесь были странного стиля и необычайной формы; недостаточно просторные, чтобы служить жильем для богатых людей, они были, однако, украшены живописью, скульптурой и яркой керамикой. Крытая
Я размышлял над этим, продолжая идти вперед без определенной цели:
«Насколько мне известно, я не пребывал долгие годы в состоянии мумии, как полковник Фугас. Я не управлял машиной, при помощи которой господин Герберт Джордж Уэллс исследует разные эпохи. И если я, по примеру Уильяма Морриса, только во сне вижу, будто перескочил через три с половиной столетия, то мне не дано этого знать: ведь когда человек видит сон, он не сознает, что это сон. А все же, откровенно говоря, я полагаю, что не сплю».
Предаваясь этим мыслям и некоторым другим, о которых незачем рассказывать, я шел длинной улицей, окаймленной оградами, за которыми приветливо выглядывали из зелени розовые дома, различной формы, но все одинаково маленькие. Иногда среди полей попадалось то здесь, то там обширное здание из стали, напоминавшее цирк, оттуда вырывались языки пламени и клубы дыма. Чем-то страшным веяло от этих необычайных сооружений; от быстрого полета машин воздух приходил в содрогание, и оно мучительно отдавалось у меня в голове. Улица вела к лугу, усеянному рощицами и пересеченному ручьями. Здесь паслись коровы. В то время как я наслаждался свежестью пейзажа, мне почудилось, будто впереди по гладкой и ровной поперечной дороге бегут какие-то тени. Ветер от их движения ударял мне в лицо. Я догадался, что то были трамваи и автомобили, казавшиеся прозрачными, — так быстро они неслись.
Я пересек дорогу по пешеходному мостику и долго шел лугами и лесами. Я решил, что забрел в деревенскую глушь, как вдруг передо мною возник целый строй великолепных домов, замыкавших обширный парк. Скоро я подошел к какому-то дворцу, архитектура которого отличалась необыкновенным изяществом. Вдоль огромного фасада тянулся лепной раскрашенный фриз; на нем было изображено многолюдное пиршество. Сквозь стеклянные двери я различил мужчин и женщин, сидевших в большой светлой зале за длинными мраморными столами, уставленными красивой расписной посудой из фаянса. Я решил, что это ресторан, и вошел. Я не был голоден, но изрядно устал, и прохлада, царившая в зале, украшенной гирляндами плодов, показалась мне восхитительной. У дверей какой-то человек спросил у меня продовольственную бону и, заметив мою растерянность, проговорил:
— Ты, приятель, видно, нездешний. Как это ты путешествуешь без бон? Сожалею, но не могу тебя накормить. Пойди разыщи уполномоченного по распределению труда, а если ты инвалид, обратись к уполномоченному по общественной помощи.
Я заявил, что вовсе не инвалид, и вышел. Какой-то плотный мужчина, появившийся в это время в дверях с зубочисткой во рту, предупредительно сказал мне:
— Товарищ, тебе незачем обращаться к уполномоченному по распределению труда. Я ведаю булочной этого сектора. Нам не хватает одного человека. Пойдем. Ты сразу приступишь к работе.
Я поблагодарил толстяка и заверил его, что охотно принялся бы за дело, будь я пекарем.
Он не без удивления посмотрел на меня и сказал, что я, должно быть, не прочь пошутить.
Я двинулся за ним. Мы остановились перед громадным чугунным строением с монументальными воротами; на фронтоне стояли, облокотившись, два бронзовых гиганта: Сеятель и Жнец. Их тела выражали силу, но без какого-либо напряжения. На лице у них была написана спокойная гордость, они высоко держали голову и этим сильно отличались от нелюдимых работников фламандца Константина Менье [325] . Мы вступили в залу высотою более сорока метров: здесь, среди невесомой белой пыли, работали машины, распространяя вокруг себя равномерный гул. Под металлическим куполом мешки, казалось, сами собой приближались к ножу, и тот их вспарывал; мука высыпалась из них прямо в чаны, где огромные стальные руки месили тесто, затем оно стекало в формы, которые, по мере наполнения, без посторонней помощи устремлялись в широкую и глубокую печь, напоминавшую туннель. Лишь пять или шесть человек, неподвижные среди всего этого движения, наблюдали за работой машин.
325
Константин Менье (1831–1905) — выдающийся бельгийский скульптор и художник, автор многочисленных скульптурных композиций, посвященных труду рабочих, шахтеров. Франс писал о нем в 1908 г.: «Он выразил в мраморе и бронзе величие и страдания шахтеров».