60-е. Мир советского человека
Шрифт:
Если разгром «пражской весны» означает уничтожение Запада, то получается, что истинный Запад, как «счастливый союз культуры, творчества и жизни», как родина «мыслящего и сомневающегося «я» и характеризующегося культурным творчеством как выражением единого и неповторимого «я»59, – и есть чехословацкий коммунизм с человеческим лицом. Получается, что между тоталитарным имперским Востоком и предавшим ради комфорта собственную культуру Западом оставалась одна «пражская весна» с ее культом личности и верой в возможность «разумного устройства мира».
В этом логическом построении отразилось противопоставление культуры и бытия, искусственной культуры и естественной аморфности,
Чехословацкий эксперимент был очередной попыткой воплотить идеальную концепцию в живое бытие. Но «пражская весна» погибла не под грузом внутренних противоречий – их она просто не успела накопить, – а в результате вмешательства грубой, идеологической силы.
Утопия не исчезла, а просто опять переместилась в сферу идей, гипотез, теорий – в будущее.
Страна слов. Эпилог
Представление о циклическом развитии истории вызывает досаду и приносит облегчение. Мысль о том, что все уже было, одновременно унижает и возвышает. С одной стороны, идея повторяемости лишает настоящее уникальности. С другой – цикличность напоминает о причастности к вечным основам бытия. Даже беглый взгляд на развитие российского общества услужливо предлагает аналогии – 60-е прошлого века, 60-е века позапрошлого… «Особенно восхищало то, что… уже не водили к пытке и не ссылали в Сибирь за каждое нескромное слово»60. О каких 60-х это сказано? Похоже, о любых. Из 60-х 19-го столетия Добролюбов писал о 60-х 18-го, но мог иметь в виду и 60-е 20-го. Либеральные реформы Екатерины воодушевляли общественность не меньше хрущевских перемен, вызывая
благодарный восторг творческой интеллигенции: «И знать, и мыслить позволяешь, / И о себе не запрещаешь / И быль и небыль говорить»61. Та оттепель тоже шла широким фронтом, рационализируя сельское хозяйство (Вольное экономическое общество) и выдумывая жанр сатирических объявлений за 200 лет до «Рогов и копыт» из «Литературной газеты» (журналы Новикова). И после оттепели также наступило безвременье, когда на десять лет в Сибирь отправился Радищев и в Шлиссельбургскую крепость – Новиков.
Еще разительнее параллели соседних веков – 60-е 19-го и 20-го столетий. Герцен пишет о «той письменной литературе, которая развилась с необыкновенной силой… после смерти Николая I. Это первые опыты… после тридцатилетнего молчания»62. Здесь достаточно заменить одно имя собственное – и можно переносить свидетельство на сто лет вперед. «Современник» Некрасова – «Новый мир» Твардовского. Славянофильский «День» – русофильская «Молодая гвардия». Расцвет юмористики со «Свистком» и Козьмой Прутковым – юмор как доминанта стиля с клубом «Двенадцать стульев» и Евгением Сазоновым. В «Новом мире» господствовала эстетика Чернышевского («Прекрасное – есть жизнь»), и основной задачей искусства в 60-е XIX и 60-е XX веков признавалось служение обществу. Для усиления хронологической мистики: с разницей ровно в 100 лет появились две программные статьи – Чернышевского «Об искренности в критике» и Померанцева «Об искренности в литературе». Главным врагом искусства и там и тут объявлялись риторика и лакировка действительности. Общество обоих периодов возлагало надежды на естественные науки в применении к социальным проблемам, и сеченовские «Рефлексы головного мозга» читались как детектив, как через столетие публикации о генетике и кибернетике. Распространение народничества и торжество деревенской прозы ознаменовали следующие этапы – 70-е XIX и XX веков.
Раскачивание маятника общественного развития – от оживления к застою, от прогресса к реакции, от свободы к тирании – происходит, разумеется, не только по вековой амплитуде. Внутри этих грандиозных размахов
Опора на аналогии в прошлом нужна для того, чтобы всматриваться в будущее. Всматриваться в будущее означает не столько его предвидеть, сколько – с достоинством и готовностью встречать. То, что началось в Советском Союзе в середине 80-х, ошеломило мир. Но ведь ровно за 30 лет до горбачевского XXVII съезда начался хрущевский XX. Дальнейших совпадений столько, что один перечень их составил бы краткий курс истории. И чем их больше – в виде прямых заимствований или столь же прямых опровержений, – тем яснее, как много тенденций и идей возникло и начало развитие в 60-е.
Дело даже не в самих идеях, а в их носителях, кажущихся с временной дистанции юными и незрелыми. Множество ярких и массовых движений 60-х – вроде покорения космоса и Сибири, революционно-гитарной романтики, беззаветной веры в чудотворность науки – были мифами. Или, снижая жанр, – заблуждениями. Но они возникли и существовали, и важно понять – кто породил их.
Юность чиста уже потому, что она – юность. Может быть, в этих, столь ранних порывах безумия заключается именно эта жажда порядка и это искание истины, и кто же виноват, что некоторые современные молодые люди видят эту истину и этот порядок в таких глупеньких и смешных вещах, что не понимаешь даже, как могли они им поверить!63
Поверить в любые «глупенькие» вещи можно, если вера и знание слиты воедино. На уровне личности это – одержимость, иллюзия, идея-фикс. На уровне общества – миф.
Мифотворчество как идеологическое самообслуживание общества.
Этим общечеловеческим талантом советский человек наделен в особой степени. Первой причиной тому – специфический характер русской культуры, отождествляющей себя с искусством. Культура социальная и материальная выводилась за скобки, внутри которых привольно и ущербно развивалась культура духовная. Отсутствие парламента и унитаза не унижало человека, знакомого с Достоевским и Бердяевым. Среди искусств во все времена господствовала литература. Литературоцентристская русская культура дала миру не только мастеров слова – от Пушкина до Бродского, не только учителей жизни – от Толстого до Солженицына, не только шедевры словесности – от «Героя нашего времени» до «Москва – Петушки», но и уникального читателя всего этого грандиозного потока слов, составляющего жизнь.
Советская власть, упразднив частную собственность и гражданское поприще – уже не силой традиции, а просто силой, – по сути, декретировала слово как единственный способ существования.
Исключительность 60-х как раз в том, что слово было произнесено вслух. И произнес его человек, отличающийся от других людей, населявших и населяющих планету.
До 60-х говорить ему не давали: он должен был расти и становиться тем, кем стал, попутно ведя борьбу с многообразными врагами: контрреволюцией, разрухой, крестьянством, интеллигенцией, фашистами, космополитами, империалистами. Кроме того, за него и от его имени долго говорило одно конкретное лицо – в основном по радио. Но с этого лица сорвали маску «выразителя чаяний и надежд», чаяния вырвались наружу. Советский человек заговорил сам.
Оказалось, что говорит он охотно, горячо и на разные темы. 60-е поражали многоголосьем, и нужно было молчание 70-х и новое оживление 80-х, чтобы с расстояния четверти века расслышать единую тональность в этом хоре. При явном разнобое голосов отчетливо ощущается, что все они принадлежат в конечном счете одному человеку – советскому.
Этот человек выражает себя в слове, искренне и убежденно, верит в слово, любит слово, ненавидит слово, для него нет ничего дороже разговора и ничего святее текста.