666
Шрифт:
– …Диди! Вставай же, соня-Диди, проспишь все! Ему такое привалило, а он себе бока отлеживает!
Да что, что же мне привалило?!
А то, оказывается, что нынче спозаранок заходил отец Беренжер и просил отпустить меня вместе с ним не больше не меньше как в Париж!
Не в Каркассон какой-нибудь, даже не в Марсель, а в самый что ни есть Париж, – я не ослышался?!..
Тогда, три дня назад, сразу после находки в храме Марии Магдалины, – а был там вовсе не клад, как я, признаться, рассчитывал, а всего лишь какие-то старинные свитки в деревянной трубе, – наш господин кюре словно обезумел и тут же, схватив эту трубу, припустил сломя голову к себе домой. Мне уже в одиночку пришлось грузить на
В дом к нему, однако, я не попал. Во дворе меня встретила его кухарка (или кем там она ему еще?) девица Мари Денарнан, босая, с распущенными волосами, и поведала, что полчаса назад отец Беренжер влетел к себе, как сумасшедший, выгнал ее за дверь, не дав времени даже причесаться и надеть башмаки, а сам заперся изнутри, теперь сидит в своей комнате перед лампой, на стук в окно не отзывается, водит носом по какому-то свитку, и вид – как у покойного дурачка Потьена, когда в того, в беднягу, бес вселялся, так что она уж подумывает, не сбрендил ли вправду наш преподобный кюре. Так, не достучавшись до него, она и отправилась, босая, в кои веки ночевать в родительский дом.
Не выходил он и весь следующий день, и еще день после; даже к пище не притрагивался, – это я потом от той же Мари Денарнан узнал. А вчера к вечеру вышел наконец и направился в нашу деревенскую лавку. Зачем, вы думаете? Покупать сапоги – первую обнову за шесть лет, что он прожил здесь, в Ренн-лё-Шато.
И какие сапоги! В таких, небось, и в Париже не каждый щеголь хаживает! Диво – не сапоги!
Покойный сапожник Вато сшил их еще, наверно, до моего рождения. Сколько себя помню, они так и висели на стене в лавке – темно-коричневые, с ремнями на бронзовых пряжках, с невысокими голенищами из тисненой кожи, пропитанной одеколоном. Никто у нас на них и не зарился. Да кто позарится, когда цена им тридцать франков? Так себе и висели – для общей красоты и благоухания.
А отец Беренжер явился и, не раздумывая, их купил, отсчитав пятую часть своего годового жалования, – вот когда и поползли слухи по всей деревне: одни, поддерживаемые большинством, – слухи, что наш господин кюре окончательно сбрендил; другие, возникшие чуть позже, но и роившиеся гуще, – что там, в храме Марии Магдалины, он таки раскопал старинный клад.
Господи, какой клад?! Какой клад, тетушка Катрин, какой там клад, господин обер-лейтенант фон Шут-Вас-Знает, какой там еще клад, милые моему сердцу деревенщины?! Был бы, в самом деле, клад – так, уж наверно, он бы и с молочником, и с булочником расплатился, а то уехал, оставшись должным каждому из них по пятьдесят су. И девице Мари Денарнан оставил бы на прожитье поболе, а не всего один франк, как она всей деревне жаловалась. И чемодан бы в дорогу новый, кожаный купил взамен своего облезлого деревянного страшилища. И билеты до Парижа мы бы с ним, небось, взяли в вагон первого класса, а не тряслись в грязном четвертом, пропахшим чесноком и потом, вместе с сельчанами, едущими на базар, – каково это красавцу-кюре, благоухающему одеколоном? Уж это-то всем должно быть ясно, и вам, господин обер-фон-черт-вас-возьми, должно быть ясно в первую голову!
Сапоги же – совсем иное дело. Раскошелившись на них, вовсе он не сбрендил, наш господин кюре, совсем даже напротив. Только недоумок на его месте отправился бы в Париж в тех его прежних развалинах. А уж с той целью, что ехал туда отец Беренжер, тем паче. Париж – он по сапогам сразу видит, какова тебе цена, так-то! Париж – это вам, небось, не Пруссия ваша задрипанная, господин обер-фон!
Они самые, к слову сказать, сапоги, во многом и стали причиной того, что отец Беренжер брал меня с собой. Как объяснила мне матушка, в Париже господину кюре нужен будет мальчик, чтобы нес за ним чемодан и хорошенько чистил ему сапоги.
Ясное дело – не с девицей же Денарнан путешествовать в Париж благочестивому кюре!
Матушке отец Беренжер за то, чтоб меня отпустила, заплатил целых три франка, и еще мне обещал там, в Париже, каждый день выдавать на личные расходы аж по десять су. Довольна матушка была несказанно. Еще бы! Три франка – это поболее половины того, что могла наторговать со своего огорода за целый месяц. Наконец хоть какая-то польза от ее бездельника Диди! Она даже из тех трех франков, что дал ей отец Беренжер, самолично купила в лавке восковую ваксу, нежно, не хуже его одеколона пахнущую, точь-в-точь под цвет его новых сапог, две щетки, одну помягче, другую пожестче, нарезала барх'oток из своего старого халата и в который раз наставляла меня, как за такими сапогами надобно ухаживать: одно дело в сухую погоду, когда пыль, иное – в непыльный день, и уж совсем иное – после дождя. Сначала жесткой, потом, наложив ваксу, – мягкой, а там уже – бархоткой, пока не засверкают как зеркало. И никак не реже трех раз в день.
Господи! Да хоть по дюжине раз на дню!
Подумать только, завтра – уже завтра, завтра! – я еду с господином кюре в Париж, где не довелось побывать почти никому из нашей Ренн-лё-Шато! Нет, вы как хотите, господин обер-фон-как-бы-вас-там-ни-звали, а без Спиритус Мунди здесь точно не обошлось, без этой стекленции, что до сих пор холодит мне ляжку.
В Париж, где, как говорят, фонтаны бьют до небес, а дворцы из чистого хрусталя. В Париж, где все разъезжают в каретах, и где дома в десять этажей. В Париж, где от одного края до другого и в целый день пешком не дойдешь, а на всех площадях продают нежнейшее мороженое.
В Париж, где – —
– – …ну да, господин обер-фон-черт-вас-возьми, да-да, именно так: спустя четыре дня мы отправились с ним в Париж!
Только почему ваша тень изломилась уже совсем по-иному и переметнулась в противоположную сторону?
Боже, да это совсем иная тень, изломившаяся совсем в иное время. Как неуправляемо скачут эти времена, когда тебе 99! И только камера кажется тою же: таково, видимо, свойство всех в мире казематов, что они неподвластны переменчивым временам.
И вовсе вы уже не обер-фон – ! Вы теперь camarade2… Ах, нет, не camarade – тамбовский волк мне теперь camarade… Вы теперь для меня le citoyen3… Да, именно так: Гражданин Следователь. А где-то там, за стенами, Москва, та самая Москва, где некогда мой прадедушка Анри оставил десять пальцев с обеих ног, чтобы дальнейший свой век скакать на круглых копытцах. Но, вопреки тому, что он говорил, Москва – это еще, оказывается, не Сибирь. В Сибири он бы так легко не отделался. Именно ею, Сибирью, и грозит мне Сitoyen Следователь.
Гражданин Следователь молод, лощен. В руке – небольшая резиновая плеточка, которая иногда в воздухе посвистывает в пяди от моего носа – будто бы невзначай, эдак слегка-слегка. А интересует его лишь вот что:
– Так скажешь ты мне, сучий потрох, или нет, чем занимался твой сраный поп?..
Я еще не все понимаю на их языке, но основное уже успел уразуметь: ему для чего-то надобно знать, благодаря чему в свое время отец Беренжер добился такого благорасположения со стороны Ватикана и самого папы. Тут для Гражданина Следователя и иже с ним, явно, запрятана какая-то политика, возможность некоей гроссмейстерской шахматной комбинации с матом самому Ватикану в финале. Это я лишь предполагаю. Объяснять мне Гражданин Следователь ничего и не думает – надо ли объясняться со всяким “потрохом”, которому лишь некий загадочный тамбовский волк, лишь он один – camarade? Он только плеточкой своею в воздухе вжик, вжик, – и – в который раз: