А фронт был далеко
Шрифт:
А через полчаса путейских взбудоражило самое страшное известие: движенские увели броневик прямо от Гешкиного крыльца.
Слетевшаяся в минуту армия путейских в полном составе двинулась к противнику, который захватил броневик без объявления войны. Спор, начавшийся возле орсовского овощехранилища, почти сразу же перешел в драку. Гешка Карнаухов, забыв про домашнюю вздрючку, вместе с Васькой Полыхаевым в минуту расквасили носы всем командирам движенских. Но это не помогло.
К вечеру обозленный военный совет путейских решил, что во всем виноват Афоня:
— Запомним…
…Афоня удалился на отдых только после семи часов. В девять часов дверь караулки против обыкновения не отворилась. Не появился страж и в десять.
Гешка собрал десятка два ребят и увел их к себе на огород. Оттуда, вооружившись длинными кольями, они один по одному разными путями подошли к магазину, устроившись кто у канавы, кто возле забора по соседству, кто на завалине дома на другой стороне улицы. Гешка подкрался к караулке, прислушался. Потом заглянул в щель неплотно прикрытой двери и подал знак. Когда все собрались возле него, сообщил страшным шепотом:
— Спит. Храпит даже. — И приказал: — Начинай!..
Ребята дружно подсунули колья под полозья, надавили, и караулка со спящим Афоней на вершок подалась со своего места.
После каждого усилия ребята переводили дух, напряженно прислушивались и поддавали еще и еще. Не прошло и часа, как Афонина караулка отъехала за угол соседнего с магазином дома, в котором помещался дорпрофсож. Ее придвинули вплотную к штакетнику сада под разросшиеся акации. После этого Гешка деловито осмотрелся, словно проверил, все ли сделано как полагается, и велел разбегаться.
…Давно смолкли колобродившие с вечера гармошки, улицы утонули в мягкой тишине: ступишь — провалишься. Потом вызвездилась над Купавиной ясная августовская ночь. Повисла в прохладной вышине луна, бросая от берез и домов едва приметные короткие тени.
И вдруг прозрачную синь ночи с треском распорол оглушительный выстрел, потом другой, третий… Горохом посыпали на улицу купавинцы, не чуя под собой ног кинулись на пальбу, все еще гремевшую в стороне магазина.
Там, посреди толпы полуодетых мужиков, на коленях стоял Афоня. Берданка валялась в стороне. Не скрывая слез, обезумевший страж просил у людей прощения:
— Грех попутал, люди! Открыто каюсь: проспал службу, испугался, выбегаю на улицу, а магазина нету: девался куда-то! Все в нутре отпало, зачал стрелять, весь арсенал в расход пустил… От премии помрачнение!
Ребятня впопыхах оставила возле караулки несколько кольев, и мужики, сперва определив, каким образом Афоня отъехал от магазина, тем же порядком поставили караулку на прежнее место. Враз постаревший на десять лет Афоня бестолково топтался с берданкой возле магазина. Он то благодарил мужиков непонятно за что, то ругал себя, то начинал ахать и охать, щупая угол магазина, словно еще раз хотел убедиться, что магазин и вправду нашелся.
Откуда-то появились ребятишки. И тут же кто-то схватил своего за волосы.
— Ага! Вот они, варнаки!..
Ребята кинулись врассыпную. Но купавинцы уже увидели виновников ночной кутерьмы. Толпа растаяла в три минуты, оставив на завалине магазина сгорбленного позором Афоню.
Зачинщиков хулиганства хотели найти сразу. Почти до утра то из одного, то из другого двора вырывался на улицу ребячий вой. Шло следствие. Перепоров для порядка всех «вояк», купавинцы успокоились.
А над станцией, перекрывая сиплые свистки паровозов, уже летел утренний крик ляминского петуха…
4
Шутку купавинцы любили. И хоть на выдумки были не шибко горазды, смех для себя добывали.
Иной хозяин припозднится домой, откроет калитку на виду у сумерничающих соседей, а на него повалится лохматая метла, похожая на черта. И дюжий мужик шалеет от страха.
А кругом смех. И обижаться не положено.
…Доберутся бабы до семечек, вынесут на улицу скамейку, поплевывают и чешут языки дотемна. Подкрадется к ним кто-нибудь из мужиков, ухватит скамью за торец и перевернет. Взвизгнут пугливые, опрокинутся так, что запутаются в собственных подолах. А потом отдышатся от испуга и сами хохочут над собой до колик. Как тут рассердишься, если мужикам поиграть захотелось?
Да и мужики-то, самые серьезные люди на Купавиной, тешились иной раз, как ребятишки. Закурят после работы возле ремонтной, лениво толкуют про минувший день. А найдется какой-нибудь неказистый, ни с того ни с сего дернет с земли двухпудовую гирю, поставит утычью в стену, подержит с полминуты, а потом отбросит в сторону и руки отряхнет.
— Эх, дурь-то покоя не дает! Не наробился… — усмехнется другой, посолиднее.
— А ты попробуй, — задирает первый.
— Чего тут пробовать-то? — ответит, выплюнет цигарку, придавит сапогом и отвернется.
— Знамо дело, плюнуть легче… — не сдается первый. — А ты приткни, приткни гирю-то к стене. Слабо.
Тут уж и других любопытство заберет. Вынудят здоровилу взяться за гирю. Поднимет он ее с земли, как пустую консервную банку, ткнет в стену, а гиря, проклятая, скользнет вниз так, что отскочить заставит, если ног жалко.
И пойдет потеха. Мужик здоровый, на спор, бывало, ту же гирю по тридцать раз вверх подбрасывал и ловил на лету, а к стене прижать — силы нет. Хохот стоит на всю станцию! Детина приходит от этого в ярость. Долбит двухпудовкой стену так, что она вот-вот обвалится. А гиря все равно не слушается.
— А ну, бери еще раз! — рявкнет на зачинщика. — Мухлюешь, хитрая рожа.
— Да что ты! — ласково отзывается тот. — Пожалуйста.
И гиря, как заговоренная, снова прилипает к стене.
— Да что это — язвить ее! — рычит вконец посрамленный верзила.
И под слезный смех мужичьей оравы принимается сызнова изматывать себя…
Но в Купавиной все было, как везде.
И зависть жила.
И сплетня который раз жалила пуще крапивы.