А фронт был далеко
Шрифт:
Уже на следующий день Петрусь восторженно объявил, что принес со станции полных два ведра. За Петрусем потянулись и другие ребята. А через неделю милиционер Силкин, заглянув к Афоне в сторожку, нервно крутил цигарку и жаловался:
— Какая-то холера научила малышню по станции ползать: вместе с углем весь мусор собрали. Понимаешь? Не жалко, конечно, но ведь задавит какого-нибудь полоротого — начальство заездит. Чистая беда! — И просил почти жалобно: — Хоть бы ты им приказал, как ихний руководитель.
Афоня сочувствовал, угощал Силкина кипятком, в просьбе не отказывал:
— Про холеру ту, что научила, не слыхивал, а
И только появилась возле сторожки ребятня, упрекнул всех сразу:
— Сколько раз учил вас: не попадайтесь на глаза Силкину! Вся хитрость у вас вымерзла. Когда воевали, так где надо и где не надо дозоры выставляли, а тут от одного Силкина укрыться не можете. Этакий позор! Мне за вас, можно сказать, выговора летят…
Ребята виновато молчали.
Силкин после этого не приходил.
7
В самый вьюжный день долетела до Купавиной весть о разгроме немцев под Москвой. Отступили сразу и нужда и тяжкие тревожные думы, точившие душу хуже всякой болезни.
Отправлялись со станции эшелоны на запад, с места набирая скорость. Заиндевелые теплушки взрывались веселым солдатским хохотом, а то и звонкой песней под перебористые гармошки. Да и сами солдаты стали другими, не бегали по домам, а расхаживали по перрону, разминая ноги, не упуская случая если не ущипнуть какую-нибудь встречную молодуху, то хоть задеть ее озорным и ласковым словом:
— Приголубь защитника Родины, красавица!
И только зима вдруг сдурела. Без роздыха, неделями загуляли бураны, напрочь скрывая все дороги, останавливая железнодорожные составы. Купавинские путейцы не слезали со снегоочистителей, в них спали, в них ели. С рассветом в домах оставались лишь старики да старухи с малыми ребятишками, а бабы, не ожидая приглашения, собирались в бригады и торопились на железнодорожные пути. К полудню, отменив в школе уроки, освобождали от занятий школьников, и малая их силенка, как свежая капля крови, вливалась в труд старших. Как на фронте, дважды, трижды в неделю Купавину поднимали по тревоге ночами — отбивались от внезапных буранов. А если стояли в это время на путях воинские эшелоны, то и солдаты брались за лопаты.
И шли, шли на запад эшелоны. Нет! Не могло быть из-за купавинцев задержки в победе!
Холода загнали ребятню в дома. В школе редкий день не отменяли занятия. И двери Афониной караулки, занесенной с трех сторон снегом под самую крышу, тоже открывались от случая к случаю.
К февралю отпустило. Но улица Купавиной не зазвенела шумливыми ребячьими голосами. Мальчишки ходили в клуб, не пропуская ни одного боевого киносборника, по привычке табунились возле Афони, рассказывая про войну и подвиги. Но глаза их оживлялись ненадолго. И тогда Афоня видел, какими маленькими стали их личики, обтянутые тонкой и бледной кожей.
Давно еще, перед Ноябрьским праздником и перед Новым годом, в магазине по карточкам выдавали по литру разливной водки. С той поры водка нетронутая хранилась в четверти под Афониным топчаном. Промтоварные талоны Афоня использовал тоже аккуратно. Там же, под топчаном, в деревянном баульчике под бельишком хранились два куска сатина на рубахи, неношеные рабочие ботинки на кожаной подошве, пробитые медными гвоздями, каких теперь уже не делали. И еще глубокие женские калоши (их однажды продавали по промтоварной карточке — не отказываться же!). Кроме всего, ненадеванной лежала спецовка последней выдачи: телогрейка и ватные штаны. Даже пол-литра разливного одеколона имелось: его тоже продавали как-то раз, и не по карточкам, а по спискам: кто хотел, тот брал. Словом, кое-что в запасе было.
Попросив у Петруся саней, Афоня по первой же оттепели сгрузил на них свои богатства и отправился на базар. Как и большинство продавцов и покупателей, деньги он не признавал, а полагался только на обмен. Ему повезло: домой он привез пуд ржаной и полтора пуда грубого помола овсяной муки. Да еще в придачу две палочки настоящих дрожжей.
И уже на другой день маленькая железная труба над его сторожкой весело задымила. На Афонино тепло потянулась ребятня. А хозяин сторожки хлопотал возле своей раскаленной «буржуйки» в одной рубахе. На плите потрескивала сковородка. Рядом стояло ведро с квашней. С виду лепешки получались темноватые, но прямо со сковородки они казались необыкновенно вкусными. Может, оттого, что, и настоящая мука была в них, еще больше овсяной, да и картошки подбавлено. Зато припасов у Афони от такой стряпни убавилось совсем немного, а по большой лепешке хватило почти всем маленьким гостям.
Первые, кому досталось угощение, долго у Афони не задерживались, а встретив на улице своих приятелей, сообщали:
— Афоня лепешки печет для нас! Идите к нему быстрее.
И узнавшие новость торопились к караулке.
Весь день прохлопотал Афоня со стряпней, даже не поспал перед дежурством. Зато на душе было хорошо. А понятливая ребятня оставила после себя прочищенную дорожку к магазину, наколотые и аккуратно сложенные в поленницы дровишки.
Купавинцы, недавно расставшиеся с деревней, как и отцы их, называли весну подберихой. Наверное, рождением своим название это шло от вековой людской приглядки: во все времена с весны тощали в ямах сусеки, показывалось дно хлебных ларей, пустели бочки с соленостями. Про купавинцев и говорить нечего: если они и утратили в последние годы какие-то старые привычки, то прежде всего запасливость. Поэтому подбериха и явилась к ним первым.
Враз захворал счетовод с путейского околотка Семен Хрулин, мужик веселый, заядлый балалаечник, хотя на руках и ногах целых пальцев было только половина — в жениховской поре еще отморозил их, когда с гулянки шел из соседней деревни по бурану. Маленький, сухонький Семен за неделю вздулся до невероятных размеров. Сказывали, доктора втыкали ему под кожу водосборные иголки, длиннее мешочных, по ведру выцеживали за день, а он все равно умер. Врачи определили водянку, а еще приходили на голод… Конюх Нагуман Садыков наелся дохлой конины тоже не от добра. И хоть не умер, а больше месяца мается брюхом, и никакие лекарства не могут унять хворь.
А солнце, ослепительно яркое, хоть и холодное, властно призывало к жизни. И враз всякое тряпье — предмет самых больших забот и признак неподдельного богатства семьи — потеряло цену. Бабы, у которых в сундуках по пятнадцать годов лежало нетронутым свадебное приданое, вытаскивали на свет и подвенечные платья, и плетеные скатерти, и простыни, подбитые покупными кружевами, старинную выходную обувь — все переправляли на базар.
Афоня тоже с опаской приглядывался и к своим запасам, и к обманчивому солнышку, и к ребятишкам. Не все из прежних приходили к нему в сторожку. Спрашивал про них и получал один ответ: