А фронт был далеко
Шрифт:
— А увидят у нас?
— Убили, скажем. Свидетели-то где?
— И овечка наша, — заключил Гешка.
…Вечером по самой середине улицы Купавиной медленно и устало, но солидно шествовали три лыжника. Первым шел Васька Полыхаев — самый рослый и сильный. Он тянул волоком на веревочных лямках заарканенного матерого зверя. За ним с двумя котомками и лыжными палками в одной руке вышагивал Гешка Карнаухов. Последним тянулся Санька Ялунин, согнувшийся под тяжестью двух ружей. Редкие купавинцы, ничего не понимая, только с любопытством
Зато Афоня встретил ребят хлопотливо и шумно:
— Неужто замаяли?! Вот диво-то! Гренадеры чистые! А кто?
— Залпом, — коротко ответил за всех Васька. — Двое их было. Один ушел, зараза!..
— Двое?! — испугался Афоня.
— Ага, двое. Другой, наверно, раненый, — врал дальше Васька. — Аккурат километра за три от Больного хутора.
— Ай да герои! — поражался Афоня. Дотронулся до зверя: — Замерз-то как шибко…
— Где хлопотать за овечку-то? — спросил Гешка, чтобы отвести расспросы.
— Про это я не шибко знаю, ребята, — ответил Афоня. — У Силкина надо спросить.
— У Силкина?!
— А у кого же? Он власть-то. — И посоветовал: — Вы сами-то не ходите, пусть чей-нибудь отец.
Волка заперли в Гешкином сарае на замок. Когда расходились, Васька по очереди поднес кулак к Санькиному и Гешкиному носам:
— Кто прошлепает — смерть!
Все обошлось благополучно. Правда, овечку ребята не получили. Зато Васькин отец, сдав шкуру волка в Заготживсырье за пятьсот рублей, по квитанции получил в Грязнушке еще тридцать килограммов ржи на всех.
…Перед мартом потеплело. Осел снег, потемнела, запахла конским пометом дорога. И кончились Афонины запасы: последний месяц пришлось подкармливать ребятишек больше чем в десяти домах. Чаще других заходил к Садыковым. Там беда схватила за горло всех: не вставал с кровати Нагуман, примолкшие сидели на печи ребятишки. Одна Альфия тенью бродила по дому.
Привыкли к Афоне и четыре маленькие девчонки Степана Лямина. Когда Афоня заходил в их домишко, они спешили ему навстречу, стараясь чем-нибудь угодить. Он смотрел, как они усаживаются за стол, а сам говорил Степану:
— Счастливый ты, Степан. Этакое множество невест у тебя растет. Не заметишь, как наступит у тебя райская пора: каждый день по гостям… Зайдешь в один дом, а там зять тебя уж с угощением ждет. На другой раз — к следующей дочке. Им ненадоедливо, а тебе — гуляй знай! Дома разве только опохмеляться придется.
Степан с почерневшим лицом, неподвижно сидевший на лавке подальше от стола, казалось, не слышал ни слова. Молчал. И тогда Афоня, торопливо попрощавшись, уходил.
Возвратившись из своих походов, долго лежал на топчане в полумраке и думал о том, что завтра зайти к ребятишкам уже не с чем.
В один из таких вечеров его разбудила Альфия:
— Афоня! Афоня, — не то звала, не то плакала она. — Айда к нам: моя Нагуман умерла… Обмыватя надо…
…А утром скормил с чаем Петрусю половину своего хлебного пайка.
…Тише стало на Купавиной. Мартовским светлым утром, радуясь близкой весне, не вскрикнет на всю станцию горластый ляминский петух, не откликнутся ему другие. Не промычит жалобно чья-то корова, истосковавшаяся по хозяйке, опоздавшей к дойке. Не донесет ветерок от конюшен парного запаха свежего навоза да вкусного залежалого сена. Только пересвистываются гудками паровозы да гремят один за другим тяжелые составы.
Две недели назад принесла жена Никите Фролову на переезд ведро картошки.
— Последнее, Никита, — сказала виновато.
— А себе-то оставила? — спросил он.
— Есть маленько. Да я ведь дома, — неопределенно ответила она.
— Может, с грехом пополам и дотянем.
— Надо, — твердо сказала жена.
Что стояло за ее словами, Никита знал. Единственный сын Фроловых — Прокопий — еще до войны четыре года служил на Дальнем Востоке. Там закончил командирские курсы, а после Хасана приезжал домой. Целый день тогда просидели за столом. У Никиты слипались глаза от выпитого, но он крепился изо всех сил, не подымался из-за стола, только рукой приглашал каждого к угощению. Хотелось ему, чтобы все разглядели новенькую гимнастерку сына, упругие ремни и зеленые петлицы с двумя красными кубиками, а главное — медаль «За отвагу». Пусть глядят, думал про себя Никита, потому что был его Прокопий на редкость смирным и стеснительным парнем, краснел перед девчонками. А на поверку-то — глядите! И относил такую перемену в сыне исключительно на свой счет: «Моя кровь! Я в свое время вон какую девку одолел, Дуньку…»
С начала войны целый год получали от Прокопия письма со старого адреса, в душе радовались, что пока очередь сына воевать не пришла. И не зазорно было: все равно в армии, как и полагается у всех, а что на Востоке, так это дело высокого начальства, значит, и там пост важный.
Осенью пришло последнее письмо. Написал Прокопий, что и он отправляется померяться силой с врагом. И все. Где же он теперь?..
— Ты, Дуня, больше ко мне не ходи, не бей ноги-то, — наказывал жене Никита. — Днями у меня мастер был, такое разрешение дал: ночью шлагбаум закрывать совсем. Ежели кому переезд понадобится, будут будить меня. А ты, говорит, не стесняйся вздремнуть маленько. Так что мне теперь заместителя и вовсе не надо. Тебе, выходит, отдых…
Жена молчала. Никита же не мог сидеть с ней вот так, молчком. Знал, что она в это время думает о сыне.
— Что нового на Купавиной? — спросил. — Дружок-то мой, Афоня, скрипит?
— Скрипит. Только вовсе худой стал. На улице видела: идет. Самому, наверное, кажется, быстрехонько бежит, а со стороны видно: только ноги часто переставляет, а толку-то не лишка.
— Ему совсем край, — посочувствовал Никита. — Подспорье-то и раньше было какое? Гостинцы. А нынче где их возьмут?