А фронт был далеко
Шрифт:
В университет я уезжал в первую осень после войны. Отец провожал меня без особой радости, вроде как в солдаты. Напоследок проверил, туго ли завязана котомка с картошкой да сухарями. Только у вагона деловито отсчитал пятьсот рублей — пятерка по нынешним временам, — сказал:
— Ну, давай… Пиши. А мы подмогнем. Вытянемся.
…Увиделись мы через полгода, когда я приехал домой на неделю после первого семестра. Мать сразу углядела мою худобу, чего сам я не замечал, и впала в колдовство над едой. Отец же поинтересовался другим:
— Поди, над книжками
— Зря так думаешь, — ответил я. — Живу, как все. И вовсе не голодаю. Показалось маме. — И хвастнул неожиданно: — Даже здоровее стал.
— Это с карточки-то? Сколь вам дают?
— Пятьсот грамм.
— Хм…
— Так я ж прирабатываю, — стал объяснять ему. — Ходим с ребятами после лекций разгружать вагоны на торговых базах или куда еще. На буханку хлеба в неделю наскребается. Чего еще надо?
— А горб-то дюжит?
— Дюжит.
— Мать! — вдруг крикнул отец, чтобы его услышали на кухне.
— Чего тебе? — испуганно заглянула в комнату мама.
— Сегодня в бане мужики моются. Собери-ка нам бельишко. Пока ты на середе своими городками гремишь, мы с сынком попариться сбегаем. А то, я вижу, зачичеревел он в городе-то.
— Ты что это?! — взнялась было мать. — Парень еще с дороги не охлынул.
— Вот и хорошо, — не обратил внимания на ее протест отец. — Схожу погляжу на него, не ослабел ли он в учености…
И уволок меня в баню.
Потом, разопревшие, мы сидели за столом, и он дотошно расспрашивал меня про мою новую жизнь.
С тех пор я не упомню ни одного приезда домой, когда бы отец не пытал меня парной. А летом, если угадывал ко времени, неминуемо добавлялся еще и сенокос.
Давно уж миновали студенческие годы, наезжать домой я стал реже, даже не в каждый отпуск вырывался. А родитель мой своей привычке не изменил. И может, потому мои воспоминания о Купавиной часто начинаются с бани…
Без прибавки можно сказать, что купавинская баня была памятником обстоятельности обитателей станции.
Еще в то время, когда рядом с проложенными путями только строился невзрачный вокзалишко, похожий на не совсем добротный барак, а сами купавинцы ютились в землянках и кое-как сколоченных бараках, под строевую линию улицы возвелся из крупного камня фундамент. А через какой-нибудь месяц, когда над будущим вокзалом только взметнулись первые шараги стропил, над новой, связанной из полуохватных лиственниц баней тепло, неторопко заклубился густой березовый дым. Баня стояла усадисто, плотно, с высокой, по-лебединому белой трубой, утверждая свое превосходство над всеми казенными постройками. И, словно признавая ее, соседка березовая роща выслала и поставила в игривой близости от нее до десятка кудрявых и нестарых красавиц. А мужики тут же спроворили в их тени простенькие скамеечки, на которых после банной утехи приседали с цигарками.
Баню изладили с размахом. Она сразу принимала до тридцати душ. А так как грелась через день для мужиков и баб и отдыхала только единожды в неделю, всей Купавиной этого вполне хватало и даже позволяло с мытьем не торопиться, ибо кто не знает, что торопливая баня хуже собачьей игры.
Святым местом почиталась парная. Ее каждый день убирали, как к празднику: скоблили полки, мыли с золой, а если бы банщицы не положили для духа еловых и березовых веток, их съели бы без соли. Каменка в парной при своей крупной стати была, однако, стройна и высока. Возле нее сразу прижилась двадцативедерная бочка, из которой торчал черенок мочалища, смахивающий на конский хвост. Специально для поддачи, ибо брать пар через ковш считалось хулиганством, потому как пар получался грубым и сырым.
На первый жар в парную допускались самые серьезные мужики. Они уходили туда надолго, калили каменку исподволь, начиная с осторожного первого парного вздоха, припуская его понемногу до тугой невидимой густоты. И как только крякнет первый доброволец радостным весенним селезнем, считай — готова парная. Сразу после этого призыва войдет в парную и шибко стосковавшийся по веничку, хочет не хочет поклонится высокому полку, а то и на коленки станет да еще и взвизгнет молодым жеребенком. И только уж потом, вздымаясь со ступеньки на ступеньку, на самом лежбище заревет по-медвежьи.
Понятно, что к такому пару мелкоту не подпускали, но к венику будущих мужиков приучали с той поры, как они утверждались на ногах. И уж разве кто к солдатчине только осмеливался сунуться на первый пар, да и то во втором десятке.
Вот такой банькой и пытал во мне родитель купавинскую породу, чтобы не утратила она себя в университетских коридорах. Теперь уж и сознаться не совестно, что зачет не всегда был в мою пользу, что пар без привычки тяжел. Но молодое упрямство заставляло терпеть. И уж чувствуешь, бывало, что кожу проело, кости шаять начинают, и, чтобы не завыть по-бабьи, лихорадочно окатишь себя из тазика холодной водой, и тут же судья-отец:
— А ну, кыш отсюда! Не разводи мокра…
Правда, скажет не зло, но приказом.
В парную с водой заходить вообще не позволялось.
В конце шестидесятых у меня выкроилось несколько дней свободных, и я решил навестить своих. Помню, стоял раскаленный июнь. Приехал я днем. А к вечеру понял, что бани не миновать.
В раздевалке приметил, что мыться народу собралось немного. И даже обрадовался: значит, и в парной особой потехи не будет, так как не перед кем выхваляться.
Так оно и вышло. Через десять минут мы с папаней уже забрались в парную. Кроме нас там наказывали себя еще четверо-пятеро мужиков, и, как видно, давненько, если судить по тому, как их масть из морковного цвета подалась куда-то в сторону свекольного.
Включились мы по-разному. Я не осмелился сунуться дальше третьей ступеньки, отец бросился вверх сразу, как в кавалерийскую атаку. Правда, сначала маленько взвыл, а потом, привыкая, замурлыкал. Минут через десять он как-то ловко съехал мимо меня обратно, выхватил мочалину из бочки и дважды махнул в каменку.