Шрифт:
В тридевятом царстве, в тридесятом государстве жил да проживал царь-государь. И было у него три сына. Старший сын – умница. Ещё, как говорится, пешком под стол захаживал, ещё поперёк лавки, при порке, если случалось, бывало, распластывался, а счёт до ста, уже, как свои пять пальцев назубок твердил. Средний парнишка-умелец, руки золотые. С пелёнок, можно сказать, и швец он, и, как водится, жнец. А вот на дуде, не игрец вышел. Медведь-то средненькому в колыбели ещё на ухо-то наступил. Да и не наступил – всеми четырьмя лапами, можно сказать, по ушам прошёлся! А вот игрец-то, как раз, оказался младший. А тот, мало, что на дуде – и на
И вот спозаранку, бывалоча, старший – в архив, аль в библиотеку дворцовую. Порты на лавках казённых над книжками-мемуарами протирать с усердием. Средний – в кузню, аль в лабораторию. Плуг с бороной к ковру-самолёту приклёпывать. Аль, метлу, Бабкину-ёжкину в швабру-смётку самоуборочную перепрограммировать. Метёлку-то эту у старушки мытари царские изъяли. За недоимки коммунальные из избушки-на-курьих-ножках, так сказать, вынесли. А младшенький слюньки по наволочке накрахмаленной распустит, и снами разноцветными любуется! А всё потому, что вечером-то у отпрысков государевых, всё, как говорится, ровным счётом на сто восемьдесят наоборот. Старший со средним молитву перед образами прогундосят усталые, да и по опочивальням – до утра мышей храпом распугивать. А младшенький до свету за дворцовой околицей на гармонике, да на балалайке наяривает. Ну, прям человек-оркестр! А вокруг парни, да девки – камаринские всякие выплясывают, частушками непотребными перебрасываются, а то и хуже того – в хороводах в обнимку лобызаются.
Всяко царь огольца своего к трудовой, так сказать, дисциплине, и к производственной, можно сказать, деятельности приваживал. И стращал, и в довольно крепких, случалось, выражениях. И сапожищами венценосными по паркету ореховому на него топотал. И кулак монархический оболтусу своему в носопырку нюхать подсовывал. Даже скипетром державным по столешнице яхонтовой от безысходности педагогической, бывалоча, дубасил. Да так, что чуть не расколотил её, пару раз, драгоценную вдребезги. Даже на горох в палатах царских на позор посланникам иноземным, да ходокам из губерний танцора своего выставлял – на совесть давил. Ну, не гоже, что у самодержца неслух такой воспитывается! Раз, уж так сильно осерчал – в гауптвахту наследника заточил. Так тот и там – ансамбль песни и пляски из штрафников царской армии сварганил. Под аккомпонимент мисок оловянных коллектив выступал. С физиями, сажей от окурков размалёванными. Охрана со всех постов хохотать сбегалась. Десять суток – полный аншлаг! Освободили его, так вся тюрьма по нему не то, что плакала – рыдала!
Ну не выдержал царь. Ну, думает, родненький, я ж тебя всё ж таки проучу. Башка-то твоя садовая и не захочет, а сама собой поневоле до макушки умом-то разумом наполнится.
Снарядил он обоз с боярами, да дворянами. Тулупы овчинные подданным своим путешествующим выдал – дело было в мороз. Сам в передние сани под дохой медвежьей устроился, мальца своего рядышком усадил. И наручнички-то на запястьях его беленьких, на всякий пожарный, защёлкнул. Чтоб не сбёг. И цепочкой кованой к оглобельке-то пристегнул. А вознице велел прямо на север путь править. Днём, чтоб солнце ему в оковерх малахая, для быстрой езды на затылок лихо заломленного, светило. А утром и вечером на Полярную звезду головной жеребец морду свою по приказу царскому должен был ровно держать, ни на каких кобылиц у дороги не заглядываясь.
Быстро сказка сказывается, да не скоро, как говорится, дело получается. Ехали они, ехали – горки, да ямки, долы, да холмики, ручейки с речушками, поля с перелесками, ну и выскочили, в конце концов, из последней на своём пути чахленькой рощицы на белый простор. А конкретно – в тундру.
А в тундре-то плохо. В тундре-то не то, что в наших краях – оттепель глобальная и об тайфунах с катаклизмами отродясь никто из старожилов слыхом не слыхивал. В тундре-то сурово всё – ёлок нет, сосёнок тоже, берёзки, хотя бы даже и кривенькие, карельские над полярными сугробами не возвышаются. От вьюги, выходит, укрыться-спрятаться негде, и под тулупы двору царскому, поддувает, сквозит, значит, со всех сторон. Глядят опричники-то, в тундру-то понаехавшие – а посредине пространства озеро раскинулось, льдом, значит, с берега до берега перехваченное накрепко.
Ну, и вытащил тогда помазанник-то наш Божий из розвальней пешню свою золочёную, – а он рыбак был заядлый, по зимнему, преимущественно, лову. Сыну недорослю, боярам, да дворянам также пешни, да коловороты, заранее заготовленные, из обоза выдал. И принялись они всем обществом прорубь долбить. А лёд-то на озере толстенный. Тундра, всё ж таки! Долго пыхтели пузаны боярские, но соорудили, в конце концов, отверстие во льду – саженей, эдак, на десять косых в длину, и саженей, эдак, на пять прямых в ширину. Пар от купальни валит – клубами! Будто в родимой сторонке из баньки протопленной, да горячей. Когда на камешки-то раскалённые пяточек-то ковшичков кваску вперемешку с пивком-то для жару поддашь.
Но недосуг, видимо, царю было красотами вечной, как говорится, мерзлоты любоваться. Он в прорубь перстом своим монархическим макнул, и понравился ему градус-то, скорей всего. Потому что пешню свою с алмазными насадками государь в снег воткнул, поклонился подданным сгрудившимся в пояс – не обессудьте, мол – перекрестился, и вежливо так, с почтением к сыну своему ослушнику обращается:
– Ну, младшенький, – говорит, – сымай, – говорит, – всю свою верхнюю одёжу до исподнего. Да и в воду – хочешь головой вперёд, а хочешь ногами, с этого льда крепкого босый сигай.
Ну, а неслух-то, на то он и неслух, чтобы приказам деспотическим противиться. Ни в какую освежиться не желает, изо всех сил своих музыкантских вовсю, как говорится, сопротивляется. Да и то сказать – у натуры-то его впечатлительной и без всяких этих окунаний, от одного, так сказать, лицезрения проруби дымящейся, зубья вдруг очень громко звенеть начали.
– Батюшка, – умоляет, – не губи ты мою жизнь молодецкую такою неприличною казнию. Ну не морж же я тебе какой-нибудь, всё ж таки! И не белый медведь! Ну не полезу я в полынью! Я же царский, так сказать, сын! Благородная кровь! Голубая, можно сказать!
В общем, упёрся парнишка, в прорубь не прыгает, даже поясок на тулупчике для приличия, чтобы хоть капельку папаше венценосному угодить, развязывать не собирается. Уткнулась, как говорится, коса, да в булыжничек.
Делать нечего. Царское слово оно ведь крепкое должно быть – кремень. Перечить самодержцу недопустимо. Ну и велел тогда монарх боярам, да дворянам сынка своего упёртого скрутить, до порток и рубахи силком его обнажить, вожжи подмышками у него узлом якорным поморским захлестнуть, за руки, за ноги поширьше бедняжку раскачать, да и на счёт три в прорубь швырнуть. И подалее.
Забросили, конечно, вельможи отпрыска-то царского в полынью. Им-то как раз очень занятно было олуха-то наследного на счёт три в ледяную купель-то метнуть. Им-то, как раз, крайне любопытно было узнать, какой результат из всей этой государевой затеи получится.
Ну, а какой тут может быть результат? Всё своим чередом пошло – барахтается, значит, царское семя в полынье, орёт громко, – сигналы бедствия, значит, криками и знаками всякими подаёт. И, в общем-то, на помощь окружающих в душе своей твёрдо надеется. Потому что и родитель его, самодержец суровый, да и весь двор его государевый ведает, что плавать-то он пока ещё не научился. Потому что не в отца, рыбака царственного пошёл, а в бабушку по материнской линии. Та тоже, между прочим, по хозяйственным делам не очень была – полы, там, помыть, или рыбу почистить – но плясунья лихая была, и пела громко.