А П Чехов в воспоминаниях современников
Шрифт:
Мы оба помолчали.
– А знаете ли, кто у меня вчера здесь был?
– неожиданно и с видимым удовольствием вставил Чехов.
– Вот сидел на этом самом месте, где вы теперь сидите.
– Не догадываюсь.
– Лев Толстой!{33}
Я невольно разволновался.
– Вот интересно, о чем вы с ним разговаривали?
Чехов чуть-чуть нахмурился и уклончиво отвечал:
– Говорили мы с ним немного, так как много говорить мне запрещено, да и потом... при всем моем глубочайшем почтении к Льву Николаевичу, я во многом с ним не схожусь... во многом!
– подчеркнул он и закашлялся от видимого волнения{34}.
Очевидно было,
Чтоб излишне не утомлять Чехова, я поднялся и стал прощаться. Он проводил меня в коридор до самых дверей, убеждая навестить его в непродолжительном времени в Мелихове.
– Слышите, Жан, я беру с вас слово!.. И, пожалуйста, не откладывайте по обыкновению, ибо летом медикусы посылают меня на кумыс.
– И уже у самых дверей он добавил, мягко улыбнувшись: - А ведь знаете, я почти привык здесь... здесь так удобно думать! А по утрам я хожу гулять, хожу в Новодевичий монастырь... на могилу Плещеева. Другой раз загляну в церковь, прислонюсь к стенке и слушаю, как поют монашенки... И на душе бывает так странно и тихо!..
Имея всегда под рукой сочинения Чехова и, при случае, перечитывая некоторые из них, я всегда умилялся глубокой правдивостью Чехова, сколько в изображении, столько же в настроении, - этой чертой истинного художника, не допускающего ни малейшей подмены ни в слове, ни в чувстве.
И теперь, набрасывая эти поминальные заметки о посещении палаты № 14, рука моя невольно потянулась к томику, заключающему в себе "Палату № 6", где описывается посещение церкви Андреем Ефимычем: "Стоя около стены и зажмурив глаза, он слушал пение и думал об отце, о матери, об университете, о религиях, и ему было покойно, грустно..." \74\
Не правда ли - как странно? Чуть не дословное повторение чеховской последней фразы, случайно вырвавшейся при прощании в клинике... Это же меланхолически-религиозная нота проходит вскользь в одном из писем ко мне, где он упоминает об открытии памятника поэту Плещееву на кладбище Новодевичьего монастыря. "26 сент. освящали памятник на могиле Плещеева... Я слушал пение монашенок, думал о padre*, о вас"{35}. Как видите, и в письме, и в беседе, и в повести, Чехов всюду один и тот же... всюду самый теснейший союз чувства и слова!..
______________
* Padre - прозвище поэта Плещеева в посвященной ему мной литературной характеристике. (Примеч. И.Л.Щеглова.)
Но это так, мимоходом, под наплывом дорогих воспоминаний.
Тогда же, выходя из клиники, я думал совсем о другом...
Я думал о печальной участи одного из самых правдивейших русских писателей, осужденного на медленное догорание в расцвете своего таланта. Сколько, подумаешь, всяких утомительных сочувствий окружало его больничную койку, и среди этой пестрой толпы сочувственников, великих и малых, не нашлось ни единого, который бы догадался позабыть на больничном чеховском столике... "чек" на необходимую сумму для выезда за границу. А ведь такой "чек", вовремя полученный, мог бы спасти его, тем более, что Чехов, как это я узнал впоследствии, именно в это время находился в исключительной крайности. И вот, потрясенный физически и нравственно, он возвращается в свое подмосковное именьице на новые работы и заботы...
А вместо желанного отдыха на голову больного, нуждающегося писателя обрушилось доморощенное "Pollice verso!" ("Добей его!")
То приезжает целая замоскворецкая семья, будто бы, "чтобы насладиться беседой бесценного Антона Павловича", а в сущности для того, чтобы отдохнуть на лоне природы от московской сутолоки, и заставляющая исполнять Чехова роль чичероне мелиховских окрестностей... То является какая-нибудь профессорская чета, говорящая без умолку с утра до вечера и жалующаяся на другой день Чехову, что им мешало спать пение петуха и мычание коровы... То налетает тройка совершенно незнакомых студентов, - по словам последних, "исключительно затем, чтобы справиться о драгоценном здоровье Антона Павловича", - и остающаяся на двое суток, и т.д., и т.д. \75\
Все это было бы смешно,
Когда бы не было так грустно{36}.
Приехав в конце апреля в Мелихово, я прямо ужаснулся перемене, которая произошла в Чехове со времени нашего недавнего свидания в остроумовской клинике. Лицо было желтое, изможденное, он часто кашлял и зябко кутался в плед, несмотря на то, что вечер был на редкость теплый... Помню, в ожидании ужина, мы сидели на скамеечке возле его дома, в уютном уголке, украшенном клумбами чудесных тюльпанов; рядом, у ног Чехова, лежал, свернувшись, его мелиховский любимчик, собачка Бром, маленькая, коричневая, презабавная, похожая на шоколадную сосульку... Чеховски деликатно, меткими полунамеками, А.П. повествовал мне о своих житейских невзгодах и сетовал на вызванное ими крайнее переутомление.
– Знаете, Жан, что мне сейчас надо?
– заключил он, и в его голосе звучала страдальческая нота.
– Год отдохнуть! Ни больше, ни меньше. Но отдохнуть в полном смысле. Пожить в полное удовольствие; когда вздумается, погулять, когда вздумается, - почитать, путешествовать, бить баклуши, ухаживать... Понимаете, один только год передышки, а затем я снова примусь работать, как каторжный!
Я исподлобья взглянул на Чехова и подумал: "Боже мой! что сделала "литература" с человеком в какие-нибудь десять лет! Тогда, при первой встрече в гостинице "Москва", это был цветущий юноша, а теперь... чуть только не старик".
Но зато какая была вместе с тем перемена в духовном отношении! Это был как бы другой человек. В тот первый период жизнерадостной юности и неугомонных успехов Чехов обнаруживал "по временам" досадные черты какой-то студенчески легкомысленной заносчивости и даже, пожалуй, грубоватости... Но уже в третий свой приезд в Петербург (в 1891 г., после своего путешествия на Сахалин){37} этих резких диссонансов как не бывало, что дало мне повод как-то заметить А.П. в интимной беседе, что "после Сахалина он значительно исправился". Чехов нимало не обиделся на мой случайный каламбур и сумрачно проговорил:
– Да, много чего я там насмотрелся... много чего передумал!
Смерть брата (художника) и путешествие на Сахалин наложили на Чехова свою мистическую печать... В своих \76\ работах он стал вдумчивее, углубленнее, в речах осмотрительнее, деликатнее, в отношениях к людям заметно сдержаннее. Пережитые потрясения точно открыли ему новое, более широкое поле зрения, и он глядел теперь вперед, как бы через головы людей, храня про себя ему одному ведомые психологические загадки и откровения. Видимо, даже самый недуг, постигший Чехова и физически его подтачивающий, косвенно влиял на это духовное обновление (невольно вспоминается чуткое слово Гоголя "о значении болезней"){38}.