А порою очень грустны
Шрифт:
Она ответила не сразу. Небольшое наказание он заслужил. Поэтому она помучила его — еще три секунды.
— Да, я люблю кино.
Вот оно, тут как тут, это слово. Интересно, заметил ли Леонард, подумала она. Интересно, что это значит — то, что сама она это заметила? Слово как слово, в конце концов. Так часто говорят.
На следующий день, в субботу, капризная погода снова ухудшилась, похолодало. Идя к ресторану, где они договорились встретиться, Мадлен мерзла в своей коричневой замшевой куртке. Потом они отправились в «Вагонетку» и нашли продавленный диван, стоявший среди других разномастных диванов и кресел, которыми был обставлен этот арт-хаусный кинотеатр.
Следить за развитием сюжета ей было нелегко. Реплики в повествовании были не такие четкие, как в голливудском кино, в фильме присутствовало
Когда фильм кончился, они вышли на Саут-мейн. Они не договаривались о том, куда пойти. Мадлен приятно было осознавать, что Леонард хоть и высокий, но не такой уж высокий. Надень она каблуки, ее макушка была бы выше его плеч, почти на уровне подбородка.
— Ну как оно тебе? — спросил он.
— По крайней мере, теперь я знаю, что такое феллиниевский.
Очертания центра были справа, за рекой, шпиль здания, попавшего в комиксы о Супермене, виднелся на фоне неестественно розового городского неба. На улицах было пустынно, если не считать людей, вышедших из кино.
— Моя цель в жизни — стать прилагательным, — сказал Леонард. — Чтобы все ходили и говорили: «Какая бэнкхедианская вещь». Или: «На мой вкус, какой-то слишком бэнкхедианский».
— «Бэнкхедианский» — в этом что-то есть, — сказала Мадлен.
— Это лучше, чем «бэнкхедов».
— Или «бэнкхедовский».
— Вообще «-овский» всегда звучит ужасно. «Дантов» или «гомерический» — это я понимаю. Но «джойсовский», «шекспировский», «фолкнеровский»? Кто там еще на «-овский»?
— «Томас-манновский»?
— «Кафкианский», — сказал Леонард. — «Пинчонианский»! Видишь, Пинчон уже стал прилагательным. Гэддис. Как это будет? «Гэддисианский»? «Гэддисский»?
— С Гэддисом как-то не звучит, — сказала Мадлен.
— Да, не поперло Гэддису. Он тебе нравится?
— Я немного прочла из «Признаний», — ответила Мадлен.
Они свернули на Планет-стрит, зашагали вверх по склону.
— С Беллоу тоже трудно, — продолжал Леонард. — Как ни старайся. А вот «набоковский» — другое дело, хоть и на «-овский». И «чеховский» тоже. У русских все схвачено. «Толстовский»! Этому парню можно было и не превращаться в прилагательное.
— Про «толстовство» не забывай.
— Господи! Существительное! О том, чтобы стать существительным, я и не мечтаю.
— А что будет означать «бэнкхедианский»?
Леонард секунду подумал.
— От Леонард Бэнкхед (род. в 1959, США). Отличающийся чрезмерным самоанализом или беспокойством. Мрачный, депрессивный. См. Прибабахнутый.
Мадлен смеялась. Леонард остановился и, серьезно глядя на нее, взял ее за руку.
— Мы идем ко мне, — сказал он.
— Что?
— Мы все это время идем в мою сторону. Я веду тебя к себе. Такая уж у меня привычка. Стыдно, конечно. Стыдно. Зря я так поступаю. Особенно с тобой. Вот и решил тебе сказать.
— Я так и думала, что мы к тебе идем.
— Серьезно?
— Я собиралась тебя на этом поймать. Когда мы подойдем поближе.
— Мы уже близко.
— Я не смогу к тебе зайти.
— Ну пожалуйста!
— Нет. В другой раз.
— «Ханнианский», — сказал Леонард. — Упрямый. Склонный к твердым решениям.
— «Ханнанический», — сказала Мадлен. — Опасный. Не располагающий к тому, чтобы с ним связываться.
Они стояли, глядя друг на дружку, на холодной, темной Планет-стрит. Леонард вынул руки из карманов и заправил свои длинные волосы за уши.
— Пожалуй, все-таки зайду, только на минутку, — сказала Мадлен.
Праздник. Влюбленный субъект переживает каждую встречу с любимым человеком как праздник.
1. Праздник — то, чего ждут. От обещанной встречи я жду неслыханной суммы удовольствий, пиршества; я ликую, как ребенок, смеющийся при виде той, одно присутствие которой возвещает и означает полноту удовлетворения; передо мной, для меня вот-вот откроется «источник всех благ».
«Я переживаю такие счастливые дни, какие Господь приберегает для своих святых угодников, и, что бы со мной ни случилось, я не посмею сказать, что не познал радостей, чистейших радостей жизни».
Вопрос о том, влюбилась ли Мадлен в Леонарда с первого взгляда, был спорным. Тогда она даже не была с ним знакома, поэтому ее чувство было лишь сексуальным влечением, а не любовью. Даже после того, как они вместе ходили пить кофе, она не могла сказать, что испытывает к нему нечто большее, чем слепое желание. Наверное, это началось с того самого вечера, когда они, посмотрев «Амаркорд», пошли к Леонарду и начали валять дурака, когда Мадлен обнаружила, что физическое общение ее не отталкивает, как это часто бывало с другими парнями, что она не заставляет себя мириться с неприятными моментами или закрывать на них глаза; наоборот, она весь вечер переживала, что в ней есть нечто отталкивающее для Леонарда, что ее тело недостаточно привлекательно, что у нее плохо пахнет изо рта после салата «Цезарь», который она неблагоразумно заказала за ужином; переживала она и о том, что предложила выпить мартини, — ей вспомнилось, как Леонард язвительно сказал: «А то как же. Мартини, да. Можно притвориться, как будто мы персонажи Сэлинджера». После того как в результате всех этих тревог она почти не испытала сексуального удовлетворения, несмотря на то что им удалось выступить вполне прилично; после того как Леонард (как всякий парень) тотчас заснул, а она осталась лежать, поглаживать его по голове и смутно надеяться, что не подцепила никакую инфекцию мочеполовых путей, Мадлен задалась вопросом: неужели тот факт, что она только что промучилась целый вечер в переживаниях, на самом деле является верным признаком начинающейся влюбленности? А уж после того как они с Леонардом провели следующие три дня у него, занимаясь сексом и поедая пиццу, после того как она расслабилась в достаточной степени, чтобы получать удовольствие хотя бы изредка, и наконец перестала так переживать из-за отсутствия у себя оргазма, потому что удовлетворение, которого достигал Леонард, некоторым образом утоляло и ее жажду, после того как позволила себе посидеть голой на его уродливой кушетке и пройти в ванную, зная, что он смотрит на ее (не идеальных форм) зад, порыться в поисках еды в его отвратительном холодильнике, прочесть замечательный кусок работы по философии — половину страницы, торчавшей из его пишущей машинки, и послушать, как он с бычьей мощью писает в унитаз, — так вот, к концу этих трех дней Мадлен уже точно знала, что влюблена.
Но отсюда не следовало, что об этом надо кому-то рассказывать. Особенно Леонарду.
У Леонарда Бэнкхеда квартирка располагалась на четвертом этаже здания, где студентам сдавали жилье по низким ценам. Коридоры были вечно забиты велосипедами и рекламными листовками. Двери других жильцов украшали наклейки: флюоресцирующий листок марихуаны, трафаретное изображение группы Blondie. Однако дверь Леонарда оставалась голой, как и квартира изнутри. Посередине комнаты лежал неширокий матрас, рядом стояла настольная лампа, прислоненная к пластмассовому ящику из-под молочных бутылок. Письменного стола не было, книжного шкафа тоже, и даже обеденный стол отсутствовал — только омерзительная кушетка, а перед ней — пишущая машинка на другом ящике из-под бутылок. На стенах болтались обрывки липкой ленты, оставшейся после ремонта, а в углу висел маленький карандашный портрет Леонарда. На рисунке Леонард, изображенный в костюме Джорджа Вашингтона, с треуголкой на голове, кутался в плед в долине Фордж. Подпись гласила: «Вы идите. Мне и тут неплохо».