Абрам Нашатырь, содержатель гостиницы
Шрифт:
— Что хошь — могу… Я — легкий!…
— Все?… А-а, все?… — барышник словно не знал, что ему пожелать, и мутно вглядывался во всех окружающих.
— Дур-рак! Дур-рак! — вдруг гортанным коротким криком упало в зал: это кто-то из присутствующих раздразнил, тыча пилкой в грудку не уснувшего еще попугая Карла.
— Ха-ха-ха!… Слыхал, парень: это — про тебя!…
— Птица — и та измывается!…
— Убей птицу, — не грешно!… — расхохотался барышник; его оплывшая мутная мысль никак не могла ответить на пьяные, смешные
— Не убьешь… Даю заклад за птицу, — а не погубишь!… Йи-менно… легкий ты!… Йименно…
И он вытащил из кармана пачку бумажек.
— Все могу… Удивить могу… я — русский! Даешь его подлому горлу могилку!!
И, растолкав присутствующих, сильно пошатываясь и опрокидывая стулья, парень быстро очутился у висевшей на стенке клетки и с силой рванул ее дверцу.
— Что вы делаете?! — крикнула из-за стойки не ожидавшая этого Розочка. — Я милиционера позову…
— Хы-хы-ха-а!… — взрывом ответил зал.
— Деньгами отвечаю, если он птицу попортит!… — кричал барышник.
Парень просунул руку к попугаю, но Карл больно, до кости, укусил его руку.
— А-а-а… двенадцать богородиц и тридцать три лярвы!… И он сбросил клетку на пол.
Пронзительно застонав, попугай вывалился на землю. И тут бедный Карл нашел свой мучительный конец: тяжелый исступленный сапог человека несколько раз подряд ударил его по умной голове, по мягкому животу.
И человек потом, заметив кровь на пыльном сапоге, поставил его на стул и вытер своим цветным, в горошках, носовым платком.
— Могу… Все могу!… Видал?! — задыхаясь, не говорил, а стонал уже парень.
Одну секунду никто ему не отвечал, — все были поражены. И неожиданно истерическим, визгливым голосом раздалось:
— Сволочи… искариоты!… Ведь человека зарезали?! Невин-ненького!…
И сидевшая за одним столом с барышником проститутка в яркой, вывалившей тесто тяжелой груди, кофточке закрыла руками судорожно покачивающуюся голову и жалобно, по-бабьи завыла.
— Человека зарезали… невинненького!… Тьфу на вас, ироды… И она плюнула, брызнув плевком в густые усы барышника.
— Тьфу!…
— Почто человека? — глухо упавшим голосом спросил он.
– Птица, кажись…
Он не спеша вытер рукавом усы.
— Человека!… Человека!… — кричала женщина. — Мне чижик, и тот человек!… Все — человеки!…
Она, грузно ступая, направилась к выходу.
— Хватила, хэ-хэ, баба! Нахухрилась… Никто ее не понял.
— Платите за попугая… ах, изверги!… — злобно кричала барышнику Марфа Васильевна. — Вы подстрекали пьяного мальчишку…
Она выбежала уже из кухни и наводила порядок в зале:
— Граждане, попрошу здесь не шуметь, а то я позову милицию… Здесь не кабак…
— Хуже — убийцы! — тихо, еле сдерживая себя, сказала стоявшая у дверей Елена Ивановна.
Спустившись вниз, она натолкнулась на сцену с попутаем.
— Убийцы…
— Платить… а?… — тихо бормотал пьяный барышник, схваченный за руку Марфой Васильевной. — Плачу!
Вдруг вырвал он руку и крепко ударил ею по столу.
— Сколько… а?… Плачу!…
И он быстро, с ожесточением, начал выбрасывать из кармана бумажки, и одну из них, упавшую на пол, подняла украдкой и спрятала за чулок оставшаяся сидеть за столом проститутка.
— Довольно?… плачу!… Половину жеребца своего уплачу… На! Нa! На! — бросал он Марфе Васильевне мятые бумажки, — тут тебе и за кофе… на!… И за пиво… и за пирожки… и за смерть птицы… на!…
Он, расталкивая присутствующих, направился к двери. За ним поднялась и проститутка.
— Прощай, честна компания! Где парень… где парень тот? Одолел он меня…
Но парня уже не было в зале.
…Многие уходили из кафе, но их место занимали другие, загнанные сюда упавшим на город ночным тяжелым дождем, перешедшим на время в раскатистую короткую грозу.
Ветер бросал в окна крутые потоки воды, и казалось, что вот-вот прорвут они тонкую похрустывающую пленку захлебнувшегося стекла.
— Как ярмарка, так завсегда дождь… — сказал кто-то за столиком. — Уж замечайте: как Спас, так и льет сверху. А говорят еще — Бога нету! А?…
Громыхал гром, — и вздрагивали, мерцая, желтые, испуганные ресницы в стекле электрических лампочек. И пока была гроза, — люди заметно притихли, и медленно, нерешительно текло пиво в слегка подпрыгивающие при ударах грома стаканы. И не решался Турба взять с пианино свою исправленную уже скрипку.
Но вот гром сменился только глухим, шедшим издалека басистым ворчаньем, а потоки дождя — мелкой бессильной слюной, и хлынуло опять по залу, оживленно и радостно, десятком голосов:
— Кофе… десяток пирожных!…
— Пива три!…
— Пять мороженого…
— Маэстро, вдарь раз!…
И кто— то, -молчавший и ежившийся во время грозы и нерешительно улыбавшийся соседям и вздрагивавший при каждом ударе грома, — сказал теперь громко, с сухим и вьющимся, как стружки, смешком, словно только теперь услышал чьи-то недавние слова про спасскую ярмарку и Бога:
— Хэ-хэ… Боженька и есть неприличие и один мираж несущественный. И не Спас, как по старому режим-с, а число девятнадцатое-с новым стилем!
И он ущипнул выше колена подававшую ему кофе молоденькую кельнершу.
— Музыку!… Музыку!… — шумели за столиками. И чей-то — уже женский — голос вдруг затянул:
На окраине где-то города
Я в убогой семье родила-а-ась…
Лет пятнадцати, горемычная,
На кирпичный завод наняла-ась…
— Не буду играть того, что поют! — вспыхнул вдруг, повернувшись к музыкантам, скрипач Турба.