Ада, или Радости страсти (Часть 2)
Шрифт:
– Насчет старой девы ты, положим, загнула, – сказал Ван, – это мы как-нибудь отвратим, обращаясь во все более дальних и дальних родственников со все более искусно подделанными документами, пока наконец не станем обыкновенными однофамильцами, ну а в худшем случае заживем где-нибудь на покое – ты моей экономкой, я твоим эпилептиком, тут-то мы, как выражается твой Чехов, и «увидим все небо в алмазах».
– Ты их все подобрал, дядя Ван? – поинтересовалась она со вздохом, склоняя скорбную голову ему на плечо. Она призналась ему во всем.
– Более-менее, – ответил он, не заметивший признаний. – Во всяком случае, ни единый из романтических персонажей еще не производил столь досконального изучения настолько пыльных полов. Один блестящий мерзавчик
103
Ладорский остров (фр.).
– Только мне не по нутру, – сказала она, – что ты станешь выставляться на посмешище, спрашивая пистолеты в сувенирных лавчонках, между тем как в Ардисе полным-полно старых дробовиков, ружей, револьверов и даже луков со стрелами – помнишь, сколько мы упражнялись с ними, когда были детьми?
Ну как же, как же. Детьми, еще бы. А странно все-таки, что, поминая недавнее прошлое, она то и дело обращается к детской. Потому что ничего же не изменилось – ты осталась моей, ведь так? – ничего, не считая мелких усовершенствований по части гравия и гувернантки.
Да! Не умора ли! Ларивьер-то как процвела, она теперь великий писатель! Сенсационный автор канадийских бестселлеров! Ее «Ожерелье» («La rivi`ere de diamants») изучают во всех женских гимназиях, а пышный ее псевдоним «Guillaume de Monparnasse» [104] («t» она выбросила, чтобы придать ему, псевдониму то есть, особую intime [105] ) известен всем от Квебека до Калуги. Как сама она выразилась на ее экзотическом английском: «Fame struck and the roubles rolled, and the dollars poured» [106] (в то время в Восточной Эстотии ходили обе валюты); и однако же, добрая Ида не только не покинула Марину, в которую платонически и безотзывно влюблена с той поры, как впервые увидала ее в «Билитис», но, напротив, стала корить себя за то, что, целиком отдавшись Литературе, совсем забросила Люсетту, – теперь она в приливах каникулярного рвения уделяла девочке куда больше внимания, чем получала в свои двенадцать бедная маленькая Ада (сказала Ада), возвратившаяся домой после ее первого (пренесчастного) школьного семестра. А каким болваном был Ван: заподозрил Кордулу! Невинную, нежную, глупенькую малышку Кордулу де Прей, между тем как Ада дважды и трижды, различными шифрами, объясняла ему, что выдумала гаденько ласковую товарку в тот момент, когда буквально отдирала себя от него, и только предположила – так сказать, наперед, – будто такая девочка существует. Ей нужен был от него своего рода чек на предъявителя.
104
Гийом де Монпарнасс (фр.).
105
Интимность (фр.).
106
«Грянула слава, и покатились рубли, и дождем посыпались доллары» (англ.).
– Что ж, ты его получила, – сказал Ван. – Но теперь он разорван и выписан больше не будет; а зачем ты гналась за пухлявым Перси, что за срочность такая?
– Очень даже срочность, – сказала Ада, ловя нижней губой капельку меда, – мать его висела на дорофоне, он попросил сказать ей, что уже поехал домой, а я обо всем забыла и помчалась целоваться с тобой!
– В Риверлэйне, – заметил Ван, – мы называли это «бубличной правдой»: правда, ничего, кроме правды, одна только дырка от правды.
– Я тебя ненавижу! – воскликнула Ада и состроила гримаску, которую называла «ликом оглядчивой лягушки»: на пороге буфетной возник Бутеллен, без усов, без сюртука, без галстука, в пунцовых подтяжках, подбиравших к груди туго набитые черные брюки. Он немедля исчез, пообещав принести им кофе.
– Но позволь и мне спросить тебя, милый Ван, кое о чем. Сколько раз с сентября 1884-го Ван мне изменял?
– Шестьсот тринадцать, – ответил Ван. – С двумя, самое малое, сотнями потаскушек, которые только ласкали меня, не больше. Я остался абсолютно верным тебе, поскольку то были всего лишь «обманипуляции» (ничего не значащие ложные поглаживания холодных, уже забытых рук).
Появился одетый как подобает дворецкий с кофе и тостами. И с «Ладорской газетой», напечатавшей фотографию, на которой раболепно склонялся перед Мариной молодой латиноамериканский актер.
– Пах! – вскричала Ада. – Совсем забыла. Он приедет сегодня с каким-то киношником, так что нынешний вечер у нас пропал. А я себя чувствую свежей-пресвежей и готовой на все, – прибавила она (допив третью чашку кофе). – Еще только без десяти семь. Пойдем погуляем по парку. Там есть пара местечек, которые ты, быть может, припомнишь.
– Любовь моя, – сказал Ван, – моя призрачная орхидея, мой бесценный пузырник! Я две ночи не спал – одну провел, воображая другую, а эта другая превзошла все, что я смог навоображать. На какое-то время я сыт тобою по горло.
– Не очень-то изящный комплимент, – сказала Ада и затрезвонила, требуя еще тостов.
– Я уже одарил тебя восемью комплиментами, подобно некоему венецианцу…
– Твои пошлые венецианцы мне безразличны. Ты стал таким грубым, мой милый Ван, таким чужим…
– Прости, – сказал он, вставая. – Я не помню, что говорю, я смертельно устал, увидимся за обедом.
– Обеда нынче не будет, – сказала Ада. – А будет неопрятный перекус у бассейна и приторные напитки до скончания дня.
Он хотел поцеловать ее в шелковистую голову, но тут снова вошел Бутеллен, и, пока Ада сварливо пеняла ему за нехватку тостов, Ван сбежал.
32
Рабочий сценарий был наконец готов. Марина в серебристом с золотом халате и широкополой соломенной шляпе читала его, полулежа в одном из стоявших посреди патио верандовых кресел. Ее режиссер Г. А. Вронский, немолодой, лысый, с кудлатым мехом на толстой груди, прихлебывая водку с тоником, скармливал Марине извлекаемые из папки страницы типоскрипта. По другую сторону от нее, скрестив ноги, сидел на пляжном матрасе Педро (фамилия неизвестна, псевдоним утрачен), отвратительно красивый, только что не голый молодой актер с ушами сатира, миндалевыми глазами и рысьими ноздрями, – Марина вывезла его из Мехико и теперь держала в ладорской гостинице.
Расположившаяся на краешке плавательного бассейна Ада изо всех сил старалась принудить стеснительного такса смотреть прямо в фотокамеру, сохраняя при этом прямизну и достойность осанки, между тем как Филип Рак, ничего собою не представляющий, но в целом не лишенный приятности молодой музыкант, выглядевший в своих мешковатых трусах еще унылее и угловатее, чем в зеленого бархата костюме, который он почитал необходимым надевать, давая Люсетте уроки фортепиано, пытался одновременно поймать в объектив и с непреклонным видом облизывающегося пса, и раздвоенную в вырезе купального трико грудь полулежащей девушки.