Ада, или Радости страсти. Семейная хроника
Шрифт:
– Кто сия пава? – пожелала узнать Люсетта.
– По-моему, она с тобой поздоровалась, – ответил Ван. – Лица я не разглядел, а зада что-то не припомню.
– Она улыбнулась тебе широкой, как джунгли, улыбкой, – сказала Люсетта, прилаживая зеленый шелом трогательно грациозными взмахами поднятых крыльев, трогательно полыхая рыжим опереньем подмышек.
– Пойдешь со мной, м-м? – предложила она, поднимаясь с матрасика.
Глядя на нее снизу вверх, он покачал головой.
– Ты восстаешь, – сказал он, – подобно Авроре.
– Его первый комплимент, – отметила Люсетта, слегка приподнимая лицо и как
Он надел темные очки и вгляделся в Люсетту, стоявшую на ныряльном трамплинчике, она изготовилась стрелой вонзиться в янтарь, и ребра ее, словно прутья клетки, облекли впавший на вздохе живот. Умственной сноской, которая может когда-нибудь пригодиться, мелькнула мысль: не влияют ли очки и иные зрительные приспособления, определенно извращающие наши понятия о «пространстве», также и на нашу манеру речи. Две весьма прилично сложенных девочки, няня, блудливый водяной, распорядитель бассейна, все уставились в одну с Ваном сторону.
– У меня готов второй комплимент, – сказал он, когда Люсетта вернулась. – Ты несравненная ныряльщица, я вхожу в воду с неопрятным шлепком.
– Зато ты быстрее плаваешь, – пожаловалась она, спуская бридочки с плеч и ничком вытягиваясь на матрасе. – By the way (между прочим), правда ли, что во времена Тобакова моряков не учили плавать, чтобы они при крушении корабля не погибали от нервного срыва?
– Рядовых матросов – возможно, – сказал Ван. – Когда корабль самого мичмана Тобакова затонул в Гавалулах, он преспокойно проплавал четыре часа, отпугивая акул обрывками старых песен и прочего в этом роде, пока его не подобрала рыбацкая лодка – одно из тех чудес, сколько я понимаю, которые требуют от всех сопричастных к ним лиц минимальной поддержки.
Демон, сообщила она, говорил ей в прошлом году на похоронах, что покупает на Гавалулах остров («Неисправимый мечтатель», – буркнул Ван). В Ницце он «лил слезы ручьем», но с еще пущей самозабвенностью рыдал в Валентине, на церемонии, которой бедная Марина тоже не смогла посетить. Венчание – православное, с твоего дозволения, – выглядело плохо разыгранным эпизодом из старого фильма, батюшка был гага, дьякон пьян, а сплошная белая вуаль Ады – это, может, и к счастью, – оказалась такой же непроницаемой для света, как траур вдовицы. Ван сказал, что не желает об этом слышать.
– Но ты просто должен, – возразила она, – if only because (хотя бы потому), что один из ее шаферов вдруг стал походить – бесстрастным профилем, надменностью позы (он поднимал тяжелый металлический венец слишком высоко, атлетически высоко, словно нарочно стараясь удержать его по возможности дальше от ее головы) – в совершенстве походить на тебя: бледный, плохо выбритый двойник, присланный тобою из мест, в которых ты тогда мыкался.
На Огненной Земле, в городишке со славным названьем Агония. Ощущение жути кольнуло Вана, вспомнившего, что когда он получил там свадебное приглашение (присланное по воздушной почте зловещей сестрой жениха), его потом несколько ночей преследовал сон, с каждым разом все более выцветавший (совсем как ее картина, которую он в позднейшую пору жизни выслеживал по жалким киношкам), в котором он держал этот венец над ее головой.
– Твой отец, – прибавила Люсетта, – заплатил фотографу из «Белладонны», чтобы тот сделал снимки, но, разумеется, истинная
– Нет, – сказал он, проводя ладонью по ее нагретой солнцем спине, нажимая на куприк, чтобы заставить кошку мурлыкать. – Увы, нет! Я вас люблю любовью брата и, может быть, еще сильней. Хочешь, я закажу чего-нибудь выпить?
– Хочу, чтобы ты продолжал, – пробормотала она, зарывшись носом в резиновую подушку.
– Лакей приближается. Что будем пить – «Гонолульца»?
– Его ты будешь пить с барышней Кондор (произнося первый слог несколько в нос), когда я уйду переодеваться. Ограничусь чаем. Не стоит мешать лекарство со спиртным. Нынче ночью мне придется снова принять пилюлю Робинзонов. Нынче ночью.
– Два чая, пожалуйста.
– И побольше сэндвичей, Джордж. С гусиной печенкой, с ветчиной, с чем угодно.
– Весьма дурная манера, – заметил Ван, – придумывать имя несчастному, который не может ответить: «Да, мадемуазель Кондор». Кстати, это лучший русско-французский каламбур, который мне доводилось слышать.
– Но его и правда зовут Джорджем. Он очень мило обошелся со мной вчера, когда меня вырвало прямо в чайной гостиной.
– От милых все мило, – пробормотал Ван.
– И старики Робинзоны тоже, – без особой связи продолжала она. – Много ли было шансов встретить их здесь, верно? Они так и ходят за мной хвостом с той минуты, как мы случайно уселись в поезде завтракать за один столик, и я поняла, кто это, но была уверена, что им не признать во мне толстенькой девочки, виденной году в восемьдесят восьмом не то шестом, однако они оказались гипнотически разговорчивыми старичками – надо же, а мы-то приняли вас за француженку, удивительно вкусный лосось, а в каком городе вы родились? – а я безвольной дурочкой, вот оно и пошло, цепляясь одно за другое. Молодых людей течение времени морочит не так сильно, как уже укоренившихся в старости, эти и сами не меняются, и к переменам в людях помоложе, которых давно не видали, привыкают с трудом.
– Очень умно, дорогая моя, – сказал Ван, – но только время само по себе и не движется, и не меняется.
– Да, время – это всегда я на твоих коленях и убегающая дорога. Дорога-то движется?
– Дорога движется.
Допив свой чай, Люсетта вдруг вспомнила, что ее ждет парикмахер, и убежала. Ван слущил с себя свитер и полежал задумавшись, вертя в пальцах усеянный зелеными камушками портсигарчик с пятью сигаретами «Лепестки роз», – он пытался проникнуться удовольствием от пыла платинового солнца в ореоле «фильм-колора», но каждое содрогание и воздымание судна лишь раздувало пламя злого соблазна.
Мгновенье спустя, словно она подглядывала за ним и знала, что он остался один, вновь объявилась «пава» – на сей раз с извинениями.
Вежливый Ван, поднявшись на ноги и очки подняв на чело, начал было и сам извиняться (за то, что ненамеренно ее обманул), но, успев сказать лишь несколько слов, взглянул ей в лицо и замолк, ошеломленный гротескной и грубой карикатурой незабываемых черт. Эта кожа мулатки, серебристо-светлые волосы, эти толстые багровые губищи перевоплощали в кривой негатив ее слоновую кость, ее вороную тьму, складку ее бледных уст.