Адепт Бурдье на Кавказе: Эскизы к биографии в миросистемной перспективе
Шрифт:
Национальное возрождение тех лет, связанное в основном с появлением молодых, романтичных деятелей творчества и науки в республиках Советского Союза (в том числе и в самой России), на самом деле следовало тому же вектору антибюрократического сопротивления. Обыгрывая официальную идеологию, это сопротивление обеспечило себя мощным символическим инструментом в борьбе с авторитарным режимом. Национальные символические капиталы стали практически открыто противопоставляться лишенному эмоциональной насыщенности административному капиталу насаждаемой официозом культуры. В контексте десталинизации национальные чувства искали чего-то подлинного, родного и народного – в противовес всему официальному, лицемерному и выхолощенному. Подобные переживания, теперь синтезированные в жанрах современной культуры (архитектуры, профессиональной литературы и академической музыки или самодеятельного фолк-рока), позволяли новым горожанам эмоционально воссоединиться с прошлым своих предков и признать с гордостью и любовью то, что совсем недавно расценивалось в качестве отсталых сельских обычаев. Здесь мы можем особенно ясно увидеть, что связанные с национальными культурами эмоции необязательно являются проводниками политического национализма. Символическое возрождение отмирающих социологических практик и диалектов является всего лишь иным путем оцивилизовывания городской индустриальной среды, закрепления гуманизирующих ритуалов и узаконивания социального капитала новых образованных классов. Таким образом, национальные чувства становятся источником демократизации.
Однако, как нам напоминает Перри Андерсон, «классовая борьба в конце концов разрешается
377
Perry Anderson, Lineages of the Absolutist State. London: New Left Books, 1974, p. 11, italics in original.
Последовавшая за хрущевской «оттепелью» продолжительная «подморозка» в период правления Брежнева заставила подобных Шанибову многочисленных активистов и низовых реформаторов адаптироваться к новым обстоятельствам, идти на неизбежные компромиссы и просто пытаться выжить и обустроить жизнь на микроуровне. Им оставались музыка Вивальди, джаз, йога, исполняемые под гитару песни Высоцкого и Окуджавы, фильмы Тарковского, Вайды, Бергмана, Феллини, проза Хемингуэя, Ремарка, Сент-Экзюпери, походы на байдарках либо коллекционирование картин местных художников, старинных литографий, медных кувшинов, газырей и кинжалов и других подобных артефактов исчезающего традиционного уклада предков. Возникавшие по ходу эстетико-эмоциональные, сетеобразующие и, отчасти, полуофициальные рыночные практики формировали социальные области высокостатусного стиля жизни даже без материальных средств и автономии среднего класса. Так получившие высшее образование фракции советского пролетариата составили новую интеллигенцию. Общность интересов, маленькие групповые ритуалы (хотя бы и сидение у костра или стояние в очереди у театральной кассы), симпатия к людям своего круга, понимающее выражение лиц людей, слышавших накануне ночью чтение рассказов Довлатова на зарубежной радиостанции, общие, до боли узнаваемые микростратегии неявного сопротивления и сохранения собственного достоинства, социальные сети символического и материального взаимообмена (такие как приобретение высокоценимых книг или грампластинок) сделали возможным складывание практически во всех городах Советского Союза весьма многочисленных слоев, состоявших из частично пересекающихся и взаимонакладывающихся кругов друзей и знакомых. Так зарождалось «предоппозиционное» гражданское общество.
Однако, поскольку интеллигентская протооппозиция связывалась с практиками высокой культуры, она выглядела чуждой (если не вызывающе претенциозной) пролетарскому большинству, в основе своей остававшемуся патриотичным и лояльным к существующему режиму, несмотря на порою негативное отношение к определенным бюрократам наверху. Режим же благосклонно повышал материальное поощрение обычных пролетариев (или снижал требования к производительности их труда) – главным образом за счет высокообразованных групп, причем в такой степени, что официальная зарплата юристов, врачей, а также ставших притчей во языцех инженеров могла оказаться меньше, чем реальные доходы официанток, продавщиц, шоферов или экскаваторщиков на сибирском угольном разрезе. Следствием брежневской консервативно-патерналистической стабилизации стали все больше отчуждавшаяся интеллигенция и относительно удовлетворенное своим положением большинство рабочего класса. Подчеркнем, что удовлетворенность эта была лишь относительной. У простых рабочих оставались свои претензии к начальству и мнение по поводу явного дряхления брежневского руководства. И тем не менее у основной массы в те годы появились вполне рациональные причины для лояльности существующему положению вещей, как, впрочем, к апатии и цинизму. До тех пор, пока интеллигентские и «простые рабочие» слои не находили общего языка, властям не угрожала никакая революция. Превентивная политическая демобилизация основной массы советских рабочих покупалась за весьма высокую цену в том, что касается бюджетных расходов, но еще более ущерба трудовым процессам и этике, косного сопротивления новаторству и неуклонно снижавшейся производительности. В результате вместо назревшей демократизации исторически происходит стагнация. Выполнившая свою функцию диктатура догоняющего развития не демонтируется и не заменяется более автономными механизмами, а просто устаревает и вырождается в своих прежних формах.
Однако это было лишь одной из больших структурных проблем, которые привели к развалу Советского Союза. Помимо растущих субсидий на потребительские товары и терпимое отношение к неэффективному производству, которые имели целью задобрить пролетарские массы, были еще два источника огромных издержек, присущих СССР как сверхдержаве. Издержки эти неуклонно растут в период консервативной стабилизации, когда Москва окончательно теряет идеологические преимущества и взамен пускается в статусную симуляцию на мировой арене. Одним из источников было геополитическое самоутверждение, выражавшееся в гонке вооружений и космических технологий с США, а также в приобретении все новых клиентов среди стран Третьего мира. Надо признать, многие другие государства догоняющего развития также со временем приобретали непомерно раздутые армии, чиновничий корпус и несоразмерные дипломатические представительства за рубежом – в основном из соображений престижа и удовлетворения карьерных притязаний собственных выдвиженцев. Все диктатуры репрессивны, но эффективны лишь те, которые способны также репрессировать аппетиты собственных исполнителей и элит. Это, можно сказать, типичная ловушка, в которую попадались и многие некогда успешные и притом совершенно несоциалистические диктатуры развития. Чего стоит лишь пример шахского Ирана, поплатившегося за свое самовозвеличивание, казалось, ниоткуда возникшей исламской революцией. Именно в этом смысле Японии, Южной Корее, Тайваню, а также ФРГ повезло с потерей части суверенитета после 1945 г. Этим государствам оставалось сосредоточиться на координации и модернизации своих экономических ресурсов и выведении их на экспортные рынки. Исключительный же статус сверхдержавы сыграл с СССР исключительно злую шутку.
Вторым источником инфляции советских издержек в брежневский период видится также внутренне присущая всем
Но и тут кроется своя историческая ирония. Реформистские фракции внутри советской правящей элиты несомненно не были даже тайными приверженцами либеральных ценностей. Союз деятельных технократов и идеологических обновленцев эпохи горбачевского «нового мышления» вывел страну ко второй демократизации, поскольку только так оказалось возможным оказать устойчивое и широкое давление на укоренившиеся интересы номенклатуры. Реформаторы не строили демократическое общество, они собирались отремонтировать и, может, частично снести кое-что из старого. Но всякий, кто хотел активно править в условиях позднего СССР, должен был бы мобилизовать поддержку в каких-то достаточно широких слоях общества и направить ее против своего же заржавевшего государства. Это было очень опасно (чего Горбачев очевидно не понимал или, скорее, полусознательно недооценивал). Но, следует признать, альтернатив демократизации как средству оказания давления на номенклатуру не видно даже с позиции наших дней. Террор сталинского размаха возможен лишь в первом поколении после потрясений глубины и ожесточения гражданской войны. Подобная опция стала, к счастью, просто недостижима и немыслима в позднесоветском обществе. Это, судя по всему, также общая закономерность. Если диктатуры развития хотят достойно выйти на следующий рубеж, им приходится демократизироваться.
Линейная экстраполяция исторических трендов указывает на высокую вероятность институционализации политической демократии еще при жизни поколения Шанибова. Но в реальной истории мало что случается линейно и параллельно. Да, подобная потенциальная эволюция напоминала бы послефашистскую демократизацию Италии, либо уже в 1970-е гг. Греции, Португалии и особенно Испании. Реформистски настроенные представители советской правящей элиты наконец-то восприняли идею демократизации, поскольку увидели в ней способ устранения устаревшей диктатуры догоняющего развития, предоставлявший одновременно возможность присоединения к миросистемному ядру, точнее, к его региону континентальной Европы, на вполне равных и почетных условиях. Таким, в основном, был путь Испании после смерти Франко [378] . Вместо этого результатом демонтажа режима диктатуры стал неожиданный развал самого советского государства. Однако отметим, что внимательный анализа перехода Испании к демократии достаточно ясно показывают определяющую роль, которую сыграл внешний процесс европейской интеграции. Едва ли лишь очень расплывчатое христианское покаяние и национальное примирение бывших франкистов и республиканцев (не вполне состоявшееся и по сей день) позволило Испании избежать возобновления гражданской войны после смерти Франко. В то же время нетрудно гипотетически представить, как Испания – подобно СССР, Чехословакии и Югославии – могла в конце 1970-х гг. распасться по линиям этнотерриториальных границ, если бы в переломный момент европейская перспектива показалась участникам испанской демократизации слишком отдаленной и неактуальной.
378
Doug McAdam, Sidney Tarrow, and Charles Tilly, Dynamics of Contention. Cambridge: Cambridge University Press, 2001.
В ходе перестройки основной стратегией (быть может, вернее было бы сказать проявлением предрационального габитуса) Горбачева стало упреждающее согласие с практически всеми требованиями его потенциальных групп поддержки и союзников по предоставлению свободы действий. Одновременно с либерализацией последний генсек попытался совладать с нарастанием требований при помощи стандартной для его государства тактики верховных обещаний, прежде всего увеличения потока материальных и символических субсидий. Расчет тут мог быть на главное – произвести скачок и успеть интегрироваться в европейское капиталистическое сообщество, что должно было обеспечить Москве новую идеологическую и политическую легитимность, а вскоре и приток партнерских технологических инвестиций. Это оказалось ловушкой, которую сам себе выстроил Горбачев. Уступки нового советского руководства привели к обвальному росту требований, превосходивших возможности центрального правительства СССР, легитимность которого по-прежнему зиждилась на его способности к перераспределению ресурсов и благ. Правительству Горбачева особенно не везло именно в этой области – чернобыльская катастрофа, землетрясение в Армении и особенно конъюнктурное падение цен на нефть подорвали союзный бюджет и заставили Москву увеличивать зарубежный долг. Более того, структурная милитаризованность советской промышленности не позволяла достаточно быстро и сколь-нибудь безболезненно осуществить конверсию и перейти к выпуску товаров широкого потребления, что могло бы, как ожидалось, обеспечить приток средств в госбюджет. Напротив, Горбачев и его соратники совершенно рассорились с военным истеблишментом. В результате центральное правительство стало быстро терять способность исполнять как свои обещания, так и угрозы. И даже это еще не означало роковой предопределенности конца СССР, поскольку Горбачев еще довольно долго оставался харизматическим центром надежд как собственного народа, так и за рубежом.
Вначале горбачевская риторика перестройки и гласности послала из Москвы расплывчатый, но мощный сигнал к обновлению, нашедший особенно сильный отклик в среде образованных горожан. Резонанс вскоре усилился, когда знаменитые интеллектуалы в Москве стали привлекательным примером для подражания в регионах. Более того, горбачевская кампания по удалению консервативных брежневских назначенцев в среднем звене руководства открывала возможности сделать стремительную административную карьеру за счет молодого напора, профессионализма, а вскоре и победы на выборах. Рядовые советские трудящиеся также не без облегчения и доли злорадства приветствовали снятие коррумпированных и просто давно засидевшихся руководителей. В обществе вдруг появилась надежда, мгновенно опровергнувшая (довольно обычный во многих странах мира) интеллигентский самооправдательный миф о пассивности и апатии простого народа. Лучшим свидетельством является невиданный рост подписок на демократическую прессу тех лет. Однако основная масса готова была сочувственно интересоваться перестройкой лишь до тех пор, пока жизнеопределяющие структуры трудоустройства и потребления оставались более или менее эффективно функционирующими. Разочарование в реформах оказалось столь же стремительным, как и возникновение массового оптимизма несколькими года ранее, и это также приходится признать вполне рациональной реакцией.