Адмирал Колчак
Шрифт:
Матросы переминались с ноги на ногу, доносился скрип паркета – адмиральский этаж на линкоре был уложен паркетом, еще был слышен глухой, словно приходящий из далекого далека, бубнящий голос волосатого матроса – тот придирался к своим товарищам, возможно, требовал арестовать адмирала, но те не соглашались, и бубнящий голос наполнялся злостью, неприятным металлическим звоном... Колчак вытащил саблю из ножен, с тихим стуком вогнал назад, лицо его исказилось – саблю эту ему вручали не матросы, а отнимают матросы во главе с волосаном, пахнущим чесноком и гнилыми зубами.
Он
– Куда надо сдавать наградное оружие?
Тот ухмыльнулся, показал два желтоватых прокуренных клыка – Колчак невольно подумал, что таких людей, наверное, подбирают специально, чтобы производить аресты, расстрелы, экспроприации, ибо у человека, способного расстрелять другого только за то, что он носит офицерские погоны, не может быть человеческого лица.
– Итак, куда? – нетерпеливо повторил вопрос Колчак.
Волосатый расплылся в еще более широкой ухмылке, ткнул рукой себе за спину:
– В судовой комитет.
За его спиной, совсем недалеко, располагалась бронированная дверь с узким иллюминатором, над которым нависла тяжелая «ресница» с двумя закручивающимися барашками. Колчак, держа в одной руке саблю, решительно шагнул к двери, свободной рукой потянул вниз рычаг-заслонку, открыл дверь.
В лицо ему ударил лиловый вечерний свет. Солнце садилось прямо в воду, оставляя на ней длинный, извилистый, очень чистый красный след, будто кто выдавил из тюбика краску прямо на мелкую рябь рейда. Свет был лиловый, печальный, с тревожной костерной дымкой, заставляющей вспоминать прошлое, а солнечная дорожка – нестерпимо красной, похожей на разлитую кровь.
Колчаку показалось, что его загоняют в щель... в сапог – целого человека, с двумя ногами, с руками, с головой и сердцем, со всеми помыслами, разумением и понятием о мире... загоняют в сапог, в котором должен он отныне сидеть и подчиняться тому, что сапог пожелает...
Нет. Этого никогда не будет. Он шагнул к борту и еще раз поцеловал эфес сабли. Эфес был без нагромождений-завитков, без рельефа, без светской мишуры – обычная солдатская сабля с дорогой надписью и золотым эфесом. Колчак снова поцеловал эфес, приложился лбом к ножнам и, широко размахнувшись, швырнул саблю через борт в воду.
Та косо изогнулась в полете, послала последний прощальный луч света в глаза людям и почти беззвучно, без единого всплеска вошла в воду.
Волосатый матрос, стоя позади Колчака, даже подпрыгнул, гулко бухнулся тяжелыми ботинками в металлический рифленый коврик, врезанный в паркет.
– А это вы напрасно, гражданин адмирал. – Он покраснел густо и сильно, даже уши и те сделались красными, на лбу проступил крупный пот. – За это придется ответить.
В Колчаке враз все погасло, стало спокойным, холодным – ни внутренней дрожи, ни обиды, ни злости, он произнес с усмешкой:
– Не вы мне дали Георгиевское оружие, не вам его и отнимать. [152]
Волосатый затопал ногами, взметнул над собой кулаки, но Ненашко схватил его за руку:
– Тихо,
В тот же вечер заседало делегатское собрание, которое должно было решить, что делать с Колчаком и начальником штаба флота Смирновым: то ли шлепнуть их и отправить рыбам на корм, то ли содрать с них погоны и пинком под зад вышвырнуть на берег – пусть катятся на все четыре стороны, то ли связать руки проволокой и по железной дороге, в арестантском вагоне доставить в революционный Петроград?
В выражениях разгулявшиеся революционные матросы не стеснялись, вели себя оскорбительно, но руки пока не распускали – знали о популярности Колчака на кораблях. Каждый корабль должен был вынести свою резолюцию и прислать ее в делегатское собрание.
От суммы резолюций и зависело – жить Колчаку со Смирновым или не жить.
Когда резолюции – часть катерами, часть по телеграфу – были доставлены в делегатское собрание и был произведен подсчет, то оказалось, что за арест Колчака высказалось только четыре корабля, 68 были против. За арест Смирнова – семь, против – пятьдесят.
«Братишки» с Балтики были обескуражены.
– Это что же такое получается? – вопили они. – Кому вы служите? Царским сатрапам и акулам мирового империализма! Корефаны! Арестуйте своего Колчака – и дело с концом! Дружба Балтийского и Черноморского флотов не должна от этого нарушиться. Она – вечная!
Но черноморцы не пошли на поводу у балтийских «братишек». Пока не пошли.
Вечером Колчак впервые обратил внимание, что он здорово поседел – белизна опорошила виски, прядями прошлась по темени – в черной плоской прическе проступали солевые борозды. Уголки плотно сжатого рта дергались.
Нервы находились на пределе, еще одно небольшое натяжение – и они порвутся.
У Вилли Сушона была хорошо налаженная разведка – он прекрасно был осведомлен о том, что происходит в Севастополе. Под шумок заседаний делегатского собрания, под агитацию волосатых «братишек» с Балтики он разминировал Босфор и в узкий безопасный проход бросил хорошо подлатанный крейсер «Бреслау» – надо было пошерстить ослабевшие румынские берега, вспомнить прошлое и показать, кто в здешних водах хозяин.
«Бреслау» утюгом ворвался в устье Дуная и раздолбал из пушек митингующие полки, как раз принимавшие резолюцию «Долой войну!» и «Немцы – наши братья!». Бреслау показал им братьев – в воздух полетели оторванные ноги, руки и головы говорливых агитаторов.
Но пушечной пальбой дело не закончилось. «Бреслау» высадил на берег десант, захватил пленных, сжег укрепления и беспрепятственно растворился в розовой морской дымке и вернулся с почетом на базу: крейсер с лихвой разделался за прошлые свои унижения.
Контр-адмирал Лукин, занявший место Колчака, палец о палец не ударил, чтобы помешать «Бреслау» и Вилли Сушону.
Через четыре дня после развала флота – десятого июня 1917 года – Колчак уехал в Петроград.
Возвращаться в Севастополь он не хотел. Хватит!