Адмирал Колчак
Шрифт:
Бобина аппарата медленно двинулась, подставляя ленту под текст, который поспешно отбивал телеграфист. Григорович отозвался так же коротко: «Поводов для уныния не вижу».
– Отбейте министру: «Благодарю за поддержку, ваше высокопревосходительство. Но тем не менее считаю себя виновным в гибели „Императрицы Марии“. – Колчак подождал, пока телеграфист отобьет этот длинный текст, телеграфист работал, как автомат, и, когда он умолк, Колчак продолжил: – Собираю вещи, чтобы выехать в Петроград».
Телеграфист министра отстучал незамедлительно: «Зачем,
– Передайте следующее... – Колчак нетерпеливо пощелкал пальцами, лицо у него дернулось, как от укола, он вновь нетерпеливо, словно бы куда спешил, пощелкал пальцами. – «По существующим правилам, насколько я знаю, командующий флотом несет персональную ответственность за крупные потери».
«Совершенно верно, – ответил министр, – но с причинами гибели „Императрицы Марии“ будем разбираться позже, после войны. Моя точка зрения: в гибели линкора вы не виноваты».
Колчак выдернул из кармана платок, промокнул им глаза.
– Ответьте министру: «Благодарю вас за доверие!»
Через несколько секунд крупная плоская бобина вновь дрогнула, и в руки Колчаку поползла лента с распоряжением морского министра: «Приказываю продолжать руководство боевой деятельностью Черноморского флота. Григорович».
Это был конец связи. Колчак еще раз проглядел ленту, прочитал текст и бросил бумажную скрутку на стол прапорщику:
– Расклейте на обычном бланке и положите мне в папку.
Смирнов, стоявший в аппаратной позади Колчака, крепко сжал ему пальцами локоть.
– Есть Бог на свете, Александр Васильевич!
Колчак не ответил, лишь неприятно поморщился – ему сейчас были неприятны вообще все разговоры на служебные темы. Он вышел на улицу, в черный затяжной морок ночи. Около редких тусклых фонарей крутились мотыльки. Сел в автомобиль. Скомандовал шоферу:
– Домой!
В прихожей его встретила встревоженная, с побледневшим лицом Софья Федоровна:
– Ну что?
– Паковать чемоданы пока не будем. Разбирательство с гибелью «Императрицы Марии» отложено до конца войны.
Софья Федоровна обессиленно опустилась на стул.
– Я так боялась за тебя, Саша...
Колчак прошел к себе в кабинет, достал из секретера бутылку коньяка, хрустальный винный лафитник, налил в него – другой посуды не было, а идти за рюмкой на кухню не хотелось, помял пальцами хрусталь, согревая напиток, потом медленно, крохотными глотками, осушил лафитник.
Достал из стола коричневую кожаную папку с бронзовой застежкой, имевшей свой ключик – папка замыкалась на ключ, так что Софья Федоровна не могла увидеть, что в ней хранилось, – вытащил оттуда несколько листов бумаги, реостатом подкрутил свет в лампе, делая его сильнее, поднес бумагу ближе к глазам. Это было письмо Анне Васильевне, которое он бесконечно долго писал и никак не мог закончить, откладывая его всякий раз в сторону – Колчаку казалось, что у него пропадают слова, когда он берется за перо, фразы получаются беспомощными, корявыми – ни мыслей в них, ни чувств...
«Прошло уже два месяца, как я уехал от Вас,
Он снова оторвался от письма, вздохнул – вспомнил последнюю встречу с Анной Васильевной: они тогда долго бродили по тихим каштановым аллеям Картиненталя – густого ревельского парка, посаженного, как говорили, по велению Петра Первого в честь любимой его жены Екатерины, – и говорили, говорили, говорили. Они, как юные влюбленные, никак не могли наговориться.
Под ногами поскрипывал рыжий песок, в высоких каштановых кронах, будто в паутине, путалось, делая робкие попытки выбраться из цепких сплетений веток, солнце – попытки ни к чему не приводили, солнце лишь запутывалось все больше, воздух между стволами был застойный, сильно пахло крапивой и какой-то дурманящей лесной травой.
У Колчака до сих пор стоит в ушах голос Анны Васильевны – печальный, негромкий, с надсаженной, как после простуды, а на самом деле, детской хрипотцой. И запахи те он помнит до сих пор.
«Сколько бессонных ночей провел я у себя в каюте, шагая из угла в угол, столько дум, горьких, безотрадных, – продолжал Колчак медленно читать свое письмо, – я не знаю, что случилось, но всем своим существом чувствую, что Вы ушли из моей жизни, ушли так, что я не знаю, есть ли у меня столько сил и умения, чтобы вернуть Вас. А без Вас моя жизнь не имеет ни того смысла, ни той цели, ни той радости. Вы были для меня в жизни больше, чем сама жизнь, и продолжать ее без Вас мне невозможно. Все мое лучшее я нес к Вашим ногам, как к божеству моему, все свои силы я отдал Вам.
Я писал Вам, что думаю сократить переписку...» – Колчак вновь откинул лист с письмом от себя, крепко стиснул зубы: внутри у него возникла и тут же погасла сладкая боль – он тосковал по этой женщине, пытался взять себя в руки, но все было безуспешно – в следующую минуту он вновь раскисал и не узнавал самого себя.
Как в такой ситуации сократить переписку? Это совершенно невозможно.
Он уже не думал о приличии, об офицерской чести, о том, что Тимирев может вызвать его на дуэль и убить. Ни дуэлей, ни смерти Колчак не боялся. Боялся другого – потерять эту потрясающую женщину.
«Я писал Вам, что думаю сократить переписку, но, когда пришел обычный час, в который я привык беседовать с Вами, я понял, что не писать Вам, не делиться своими думами свыше моих сил. Переписка с Вами стала для меня вторым „Я“, и я отказываюсь от своего намерения и буду снова писать – к чему бы это ни привело меня».
Потянувшись за пером, он подержал его некоторое время в руке, потом всухую поскреб кончиком по бумаге, поморщился от резкого скрипучего звука и, откинув бронзовую крышечку чернильницы, окунул ручку в бадеечку-кюветку, доверху наполненную медно поблескивающей фиолетовой жидкостью.