Африканская ферма
Шрифт:
Буря выла за окном все громче, все яростней. Но Эмм не слышала этого воя, так увлечена была она своей песенкой. Песенка была старая, наивная, в детстве Эмм часто слышала ее от матери:
Там, где ранним утром с ивой Тихо, шепчется поток, — В воду смотрится стыдливо Белый, словно снег, цветок.Она скрестила на груди руки и задумчиво пропела следующий куплет:
Но настанет ночь… В досаде Уроню я вздох. Увы! Поплывут по сонной глади Лепестки, мертвым-мертвы…— Мертвым-мертвы, — несколько раз повторила она затихающим шепотом. Эти слова, казалось, звучали в унисон с ее затаенными мыслями. Она переворачивала лепешки, а ветер в неистовстве срывал с конька крыши черепицу и сотрясал стены.
Эмм почудилось, что кто-то стучит в дверь черного хода. Она прислушалась, но усилившийся вой бури заглушал все другие звуки. Эмм опять стала поворачивать лепешки, и тут стук, теперь уже отчетливее и громче, повторился. Она зажгла свечу от огня в камине и пошла к черному ходу, стараясь убедить себя, что все это ей просто послышалось. Кто может пожаловать к ним в такую ночь?
Она приоткрыла дверь, держа свечу за спиной, чтобы ее не задуло ветром. Тотчас же, не успела она вымолвить и слова, какой-то высокий человек ворвался в дом и, захлопнув за собой дверь, поспешил запереть ее на щеколду.
— Вальдо! — вскричала она, пораженная. Они не виделись больше полутора лет.
— Ты меня не ждала? — отвечал он, поворачиваясь к ней. — Я переночевал бы в своей комнате, не стал бы тебя беспокоить, да увидел свет сквозь ставни…
— Идем к огню, — сказала она. — Как ты пустился в путь в такую ужасную ночь? Только захвати с собой свои вещи.
— Это все, что у меня есть, — отвечал он, показывая на узелок в руке.
— А лошадь?
— Пала.
Они прошли в столовую, и он сел на лавку у камина.
— Лепешки будут готовы сию минуту, — проговорила она, — я соберу тебе поесть. Где ты пропадал так долго?
— Скитался, — отозвался он устало. — А теперь вот надумал вернуться в эти края. — Эмм хотела было отправиться за продуктами, но он остановил ее, схватив за руку. — Погоди, Эмм. От Линдал давно не было вестей?
— Давно, — промолвила она, поспешно отвернув лицо.
— Где она? Я получил от нее одно-единственное письмо год назад. Где она сейчас?
— В Трансваале. Сейчас я соберу тебе поужинать. Поговорим после.
— Дай мне ее адрес, — попросил Вальдо. Но Эмм уже не было в комнате.
Собрав на стол, она подошла
— На будущей неделе приезжает Грегори, — сказала она, — завтра ровно сто три дня, как он уехал. Вчера я получила от него письмо.
— Где же он был все это время?
Ничего не ответив, Эмм протянула руку за лепешкой.
— Ветер-то как завывает, собственного голоса не слышно, — сказала она. — Вот, пожалуйста, прямо с жару. Уж что-что, а лепешки я умею готовить. Почему ты так плохо ешь?
— Устал я, — сказал он, — ветер просто с ног валит.
Эмм стала убирать со стола, а Вальдо скрестил руки на груди и прислонился головой к стене. Увидев на каминной доске чернильницу и почтовую бумагу, он откинул скатерть, поставил на стол чернильницу и положил перед собой лист бумаги.
— Пока ты убираешь посуду, я напишу несколько строк. А потом поговорим.
Вытряхивая скатерть, Эмм внимательно рассматривала Вальдо. Он сильно изменился. Лицо исхудало, щеки ввалились, это было заметно даже под густой бородой. Эмм села рядом с ним на овчину и ощупала узелок, с которым он пришел. Узелок был совсем небольшой и мягкий. «Рубашка да книга, — подумала она, — что там еще может быть?» Его старая черная шляпа вместо репсовой ленточки повязана была неподрубленным лоскутком муслина, на локте блузы виднелась такая грубая заплата, приметанная через край желтыми нитками, что сердце у Эмм заныло от жалости. Только прическа оставалась у Вальдо прежней; волнистые шелковистые пряди ниспадали почти до самых плеч. Завтра она починит ему растрепавшийся в бахрому воротник и повяжет новую ленту на шляпу. Она не мешала ему писать. Только удивлялась, как можно засесть за письмо после такой долгой и утомительной дороги. Но он уже не чувствовал усталости, его перо быстро и свободно скользило по бумаге, глаза ярко сверкали. И Эмм прижала руку к груди, ощупала за пазухой полученное ею вчера письмо, и тотчас же забыла о Вальдо, так же, как и он в своем увлечении забыл о ней. Каждый был погружен в мир своих мыслей. Вальдо писал Линдал, ему хотелось рассказать ей обо всем, что он повидал, обо всем, что он делал, хотя, по правде говоря, и рассказывать-то было не о чем. Но ему казалось: вот он воротился в старый дом и сидит, беседуя с Линдал.
…Затем я добрался до следующего города, но лошади надо было дать отдых, и я стал подыскивать себе какую-нибудь работу. В конце концов устроился приказчиком в лавку. Хозяин заставил меня подписать контракт на полгода и отвел мне каморку при складе. У меня еще оставалось три фунта. А когда ты только что из деревни, три фунта кажутся целым состоянием.
Три дня кое-как я промучался, на четвертый меня потянуло в дорогу. Нет более низкого занятия, чем служить приказчиком. Лучше уж камни тесать в каменоломне, там хоть у тебя небо над головой, а если ты и гнешь спину, то только перед камнями. Я просил хозяина отпустить меня и предлагал ему два фунта неустойки и мешок кукурузы ценою в фунт, но тот и слушать меня не хотел. Потом я понял почему. Он платил мне половину того, что другим. Когда я глядел на других приказчиков, у меня заходилось сердце: неужто и я стану таким же, как они? Целыми днями расшаркивались они перед покупательницами, приветливо им улыбались, а сами только и думали, как бы вытянуть у них денежки. Приказчики показывали покупательницам платья, ленты — и так при этом извивались, что походили на угрей. Во всей лавке был всего лишь один достойный человек — туземец, он работал грузчиком — и улыбался, только когда ему было весело, и никогда не лгал.
Приказчики прозвали меня «Душеспасением». Среди них мне нравился только один, и тот служил в соседнем магазине. Он часто проходил мимо нашей двери, и мне казалось, что он не похож на остальных, лицо у него было открытое и веселое, как у ребенка. Он пришелся мне по душе с первого взгляда, а когда я увидел у него в кармане книгу, это еще больше расположило меня к нему. Я спросил, любит ли он чтение, и он ответил: да, когда нет иного занятия. На следующий день он сам подошел ко мне, спросил, не скучно ли мне, ведь я никуда не хожу с другими приказчиками, и обещал зайти ко мне вечером.
Я был рад и решил угостить его ужином. Сами-то мы, моя гнедая и я, питались одной кукурузой, это дешевле всего и, если не разваривать зерна, экономнее всего: много не съешь, а тут я купил мяса, испек лепешки из муки, постелил свое пальто на ящик, чтобы моему гостю удобнее было сидеть, и стал ждать.
«Ну, и чудная у вас комнатушка!» — сказал он, когда зашел ко мне. И впрямь, каморка у меня была презабавная. Вместо мебели в ней стояли упаковочные ящики. Пока я раскладывал угощение, он просматривал мои книги и читал вслух заглавия: «Элементарная физиология», «Основы законов».
«У меня этого добра хоть пруд пруди, — сказал он, — такие книги давали мне в воскресной школе за прилежание. Теперь я их употребляю для раскуривания». И спросил, читал ли я книгу под названием «Черноокая креолка». «Вот занятная вещь, — сказал он, — там один парень держит негритянку, а другой одним махом отсекает ей руку. Книга — не оторвешься!»
Он еще долго говорил, не помню что. Помню только, все это было как в кошмарном сне, мне хотелось бежать куда-нибудь далеко-далеко.
Вскоре после ужина он собрался уходить: ему надо было проводить домой каких-то девиц после молитвенного собрания; тут он поинтересовался, к слову, отчего я избегаю женщин. Сказал, что у него много возлюбленных; в среду он как раз собирается съездить к одной из них, — и попросил одолжить ему мою гнедую кобылу. Я предупредил его, что она стара, еле ноги передвигает, но он сказал, ничего, мол, как-нибудь доедет.
После его ухода я расставил все по-прежнему. Мне нравилась моя каморка, я с удовольствием возвращался к себе вечером, и мне даже казалось, будто ее стены упрекают меня за то, что я пригласил сюда этого малого. Назавтра он пришел за моей лошадью. В четверг он не возвратил ее, а в пятницу я нашел у своей двери седло и уздечку.
Под вечер он заглянул ко мне в лавку и поинтересовался, нашел ли я седло. «А этот мешок с костями вы найдете, Фарбер, в шести милях отсюда, — добавил он. — Я пришлю вам завтра шиллинг-другой, хотя, по правде сказать, ее шкура и того не стоит. До свидания». Тут я перемахнул через прилавок и схватил его за горло. Мой отец так берег ее, он спешивался каждый раз, когда приходилось ехать в гору, а этот человек убил ее! Я тряс его, требуя сказать, где он бросил мою лошадь; его счастье, что он вывернулся у меня из рук. Он прокричал мне с порога, что невелик труд загнать клячу, хозяин которой спит на ящиках и не имеет тарелки для гостя; я, верно, кормил ее мешками из-под сахара, «если вы думаете, что я забрал ее себе, поезжайте и посмотрите сами, — сказал он. — Вы ее найдете там, где стервятники».
Я ухватил его за шиворот, приподнял и вышвырнул на самую середину улицы. Я слышал потом, как бухгалтер говорил одному приказчику, что вот, мол, в тихом омуте черти водятся. С тех пор меня уже не звали «Душеспасением».
Я пишу тебе о всяких мелочах, но ведь никаких важных событий и не произошло: может, тебе приятно будет узнать обо всем этом. Что бы ни случалось, я думал: «Не забыть бы рассказать Линдал», — мысль о тебе никогда не покидает меня.
После этого случая ко мне заходил лишь один пожилой человек. До этого я часто встречал его на улице в грязном черном сюртуке и в шляпе с черной креповой ленточкой. Один глаз у него был выбит — оттого-то я и приметил его. В один прекрасный день он явился ко мне с подписным листом. Деньги, которые он собирал, должны были пойти на выплату жалованья пастору. Когда я ответил, что мне нечего ему дать, он строго поглядел на меня своим единственным глазом.
«Молодой человек, — спросил он, — отчего я никогда вас не видел в доме божием?»
Я полагал, что намерения у него добрые; мне стало почему-то жаль его, и я ответил, что не хожу в церковь.
«Молодой человек, — сказал он, — мне горько слышать столь богопротивные слова из ваших уст. Вы еще так молоды, но уже вступили на погибельную стезю. Вы забываете о боге, бог забудет о вас. В церкви есть для вас свободное место возле задней двери. Что станет с вашей бессмертной душой, если вы предадитесь мирским радостям и наслаждениям?» -
Он отвязался от меня только после того, как я дал ему полкроны. Впоследствии я узнал, что этот человек собирает плату за пользование местами в церкви, за это ему выплачивают проценты.
Когда срок моего контракта с хозяином лавки истек, я нанялся погонщиком.
В то утро, когда я снова увидел вокруг себя поросшие кустами карру холмы с нависающим над ними нежно-голубым небом, я был словно пьяный. Я смеялся, а сердце мое билось так, словно готово было выпрыгнуть из груди. Я плотно зажмуривал глаза, а потом снова открывал их, чтобы убедиться, что я не за прилавком. Может быть, в торговле и есть что-то привлекательное, как и во всем другом на свете, — но для меня она отвратительна. Я с удовольствием работал бы погонщиком, если бы мне приходилось погонять только одну упряжку быков. Хозяин сказал мне, что каждый из нас будет править одной упряжкой: первой он, второй я, а для третьей он наймет погонщика. Но с первого дня, чтобы помочь ему, я правил двумя упряжками, а затем и всеми тремя. У каждой придорожной гостиницы хозяин останавливался пропустить рюмочку, а когда возвращался, уже не стоял на ногах, и нам с мальчишкой-готтентотом приходилось класть его в фургон и управляться самим со всем обозом, а у следующей гостиницы все начиналось сначала. Ехали мы по ночам, отдыхали же днем, в самую жару, по пять-шесть часов. Я решил, что буду читать перед сном час-другой, и первое время так и делал. Но потом сон стал одолевать меня с такой силой, что я убрал книги. Когда всю ночь идешь пешком да еще погоняешь три упряжки, устаешь так, что просто валишься с ног. Поначалу я был в восторге: никогда еще звезды не казались мне такими красивыми. Когда мы проезжали сквозь кустарник, по обе стороны дороги плясали блуждающие огоньки; и даже темные сырые ночи казались мне прекрасными. Но вскоре утомление взяло свое, я перестал замечать что-либо, кроме дороги и быков. И мечтал лишь о ровной колее, чтобы можно было сесть на козлы и подремать. Сколько редкостных растений и цветов видел я там, где мы останавливались на привал. С невысоких деревьев свешивались гроздья цветов, густо рос орешник, порхали невиданные бабочки. Но я слишком сильно уставал, чтобы любоваться всем этим. Только бы набить живот, завалиться под фургоном и спать до тех пор, покуда тебя на разбудят, — и снова всю ночь в пути. Я привык спать на ходу, перестал размышлять и превратился в некое подобие животного. Тело у меня окрепло, я стал выносливей, чем когда бы то ни было, но мой мозг омертвел. Это может понять только тот, кто сам испытал. Ты работаешь, работаешь, работаешь — незаметно душа в тебе черствеет. Когда я теперь встречаю приехавших из Европы землекопов, угрюмых, свирепых и загрубелых, — я знаю, что сделало их такими, и если у меня есть хоть горсть табаку, я отдаю им половину. Их превратила в животных работа — однообразная, тупая, механическая работа, которую делали, может быть, и не они сами, а их предки. Душа в перетруженном теле погибает. Но ведь работа может быть и благом. На ферме я тоже трудился от зари до зари, но у меня оставалось время, чтобы мыслить и чувствовать. Непосильной работой можно вытравить в человеке все человеческое, можно превратить его в дьявола. Я это понял на собственном опыте. Ты никогда не сможешь понять, как велика происшедшая во мне перемена. Хуже всего то, что я не чувствовал себя несчастным! Только бы не застрять в дороге, только бы поспать немного, — о большем я тогда и не мечтал. Так прошло восемь месяцев. Наступил сезон дождей. По восемнадцать часов в сутки мы ходили мокрые. Фургоны по ступицы вязли в грязи, нам приходилось откапывать колеса, мы еле тащились. Хозяин ругал меня последними словами и каждый раз, отведя душу, совал мне свою флягу с бренди. Он и раньше, бывало, предлагал мне сделать глоток-другой, но я отказывался, а тут стал без раздумья пить это зелье, как мои быки воду. Кончилось тем, что я сам стал забегать в каждый придорожный бар.
Однажды, в воскресенье, мы распрягли быков на берегу разлившейся реки и стали ждать, пока спадет вода. Моросило. Я забрался под фургон и улегся на раскисшую от дождей землю. Нечего было даже и думать о том, чтобы развести костер и сварить пищу. Фляжка у меня была полна, я сделал несколько затяжных глотков и заснул. Проснувшись, я увидел, что дождь все еще льет не переставая, и допил все, что оставалось, но никак не мог согреться, и хозяин протянул мне свою фляжку. Выпив, я пошел поглядеть, не убывает ли вода. Помню, как я шел и мне казалось, что дорога убегает у меня из-под ног. Проснулся я под небольшим кустом на берегу. Близился вечер. Тучи разошлись, и надо мной синело чистое небо. Мальчик-бушмен жарил на костре бараний бок. Он улыбнулся мне, растянул рот до ушей и сказал: «Хозяин был немного хорош, спать лежал на дороге. Боялся: хозяин задавит, перетащил его сюда». И снова заулыбался, словно бы говоря: знакомое дело, самому приходилось валяться на дороге, как же не выручить товарища! Я отвернулся. Какая прекрасная после дождя была земля, чистая, свежая, зеленая! А я, как свинья, валялся в грязи, покуда меня оттуда не вытащили. Я вспомнил, каким я был прежде, подумал о тебе. Однажды ты прочтешь в сазетах: «Немец-возчик Вальдо Фарбер попал под колеса своего фургона. Смерть была мгновенной. Покойный, как полагают, в момент происшествия был в нетрезвом состоянии». Такие сообщения частенько попадаются в газетах. Я сел, вытащил из кармана фляжку и зашвырнул ее в темную воду. Готтентот кинулся было за ней, но она пошла ко дну. С тех пор я не пью. Но, Линдал, видеть грех страшнее, чем совершать его. Каторжник и пропойца внушают нам ужас, мы думаем, что они потеряли облик человеческий, — а ведь сами они чувствуют себя такими же людьми, как и мы. «Вот мерзавцы!» — негодуем мы. А ведь они — это мы сами. Мы только древесина, а жизненные обстоятельства тот резец, который придает этой древесине любую форму.
Не знаю, почему я так упорно работал на хозяина. С такой же покорностью, должно быть, быки подставляют свою шею под ярмо. Может быть, я до сих пор продолжал бы работать, если бы не одно происшествие… Однажды мы отправились с грузом к алмазным копям. Быки к тому времени исхудали, а тут еще весь день, пока мы грузились, им не давали корм. У подножия первого же холма они встали. Я пробовал понукать их, но понял, что одной упряжкой тяжелый фургон не вытянешь, и хотел было присоединить к ним другую упряжку, но тут из фургона выпрыгнул хозяин. «Пусть половина быков из твоей упряжки передохнет, но они втащат фургон на холм!» — закричал он.
Хозяин был пьян, просто зол с похмелья. Обругав меня, он велел мне взять кнут и помогать ему. Но сколько мы ни старались, быки даже не сдвинулись с места. Я сказал, что понукать их бесполезно. Хозяин выругался еще крепче, созвал погонщиков со всего обоза и велел хлестать быков. Один из быков, черный бык, был так худ, что его кости были лишь едва-едва прикрыты кожей. «Это ты, дьявольское отродье, тянуть не хочешь? Сейчас я тебе задам!» — завопил хозяин. В эту минуту он сам походил на дьявола. Он велел погонщикам отойти, нашел круглый камень и, ухватив черного быка за рог, принялся бить его камнем по ноздрям, пока не хлынула кровь!.. Потом они снова хлестали быков кнутами, но, как быки ни напрягались, они так и не смогли сдвинуть фургон. «Так не хочешь тянуть, не хочешь! — орал хозяин. — Я тебе помогу!»
Он вынул нож и трижды вонзил его по самую рукоятку в ногу дрожащего черного быка, потом убрал нож в карман, и они снова взялись за кнуты. Бока у животных судорожно вздымались и опускались, они брызгали пеной. Они протащили фургон на несколько футов и стали, не давая ему скатиться назад. Из ноздрей черного быка била кровавая пена. Он повернул голову и посмотрел на меня полными боли глазами, словно умоляя о помощи. А они опять взялись за кнуты. И тут он жалобно заревел. Божья тварь, казалось, взывала к своему творцу. И тут же из обеих ноздрей черного быка хлынула алая кровь, он упал на землю, и фургон медленно скатился вниз. «Ишь ты как развалился, дьявольское отродье! — вскричал хозяин. — Ну, погоди у меня!»
Бык издыхал. А хозяин снова полез за своим ножом. Не помню, что было дальше. Помню только, как меня оттаскивали от хозяина, а я прижимал его коленом к земле. Жаль, что мне не дали с ним разделаться. Излив свою ярость, я повернулся и зашагал обратно в город. Все, что у меня было, осталось в этом проклятом фургоне. В кармане у меня лежало всего два шиллинга, но я не унывал. На другой день я нашел себе работу в оптовом магазине. Я таскал ящики, упаковывал их и распаковывал. Рабочий день длился с шести до шести, так что у меня оказалась бездна свободного времени. Я снял себе уголок, записался в библиотеку. Других у меня желаний не было. На рождественские праздники я отправился поглядеть на море. Я шел всю ночь, Линдал, чтобы не идти по жаре. Вскоре после рассвета я оказался на вершине высокого холма. Передо мной расстилалось однообразное ровное голубое пространство. Я смотрел на него, думая о море, которое мне так хотелось видеть. Только немного погодя я понял, что ведь это и есть море! Не будь я так измучен, я тотчас повернул бы назад. Неужто же нам суждено разочароваться во всем, что так хочется увидеть, — в соборах, в картинах, в европейцах? Сколько лет я мечтал увидеть море. Еще совсем маленьким, когда я пас овец за курганом, я часто рисовал себе в мечтал безграничный морской простор, сверкающий под солнцем.
Мое море! Неужели же идеал всегда прекраснее действительности?
К вечеру я добрался до берега и долго смотрел, как набегают на песок высокие валы, увенчанные белыми гребнями. Зрелище было красивое, но я подумал, что утром все равно вернусь в город. Это море не мое!
Ночью, в лунном свете море стало мне нравиться, на другой день оно понравилось мне еще больше. Я его полюбил, Линдал. Море куда человечнее, чем небо и звезды, повествующие о том, что не имеет ни конца, ни начала. Из всего, что я видел, только море походит на человеческое существо. Его нельзя сравнивать ни с небом, ни с землей. Оно в вечном волнении, в его глубине таится нечто приводящее его в движение. Оно не знает отдыха, оно всегда во власти желаний, всегда, всегда! Оно бросается на берег, затем медленно, со стонами, отползает, так и не достигнув своей цели. Оно вечно задает один и тот же вопрос, но так и не получает на него ответа. Я слышу его голос ночью и днем; белопенные валы вслух высказывают мои мысли. Я брожу по его берегам в одиночестве и пою ту же песню, что и оно. Я ложусь на песок и слежу, чуть прикрыв глаза, за волнами. Небо прекраснее, но небо так высоко. Я люблю море. Не все же нам глядеть на небо! Прошло пять дней, прежде чем я вернулся в Грэхэмстаун.
У меня были замечательные книги, по ночам я мог читать их в своей комнатке сколько душе угодно, но чувствовал я себя одиноким. Когда живешь в городе среди людей, книги не могут заполнить твою жизнь целиком. Я и тосковал, и мне нужен был друг, живой человек, а не мертвые книги. Однажды к нам на ферму заехал незнакомец. Мы с ним долго разговаривали, сидя среди кустов карру. Имени его я не знаю. Куда бы ни бросала меня судьба, я искал его везде: и в гостиницах, и на улицах городов, и в проносившихся мимо омнибусах, и в окнах домов, — но мне так и не удалось его найти, так и не удалось услышать его голос. Однажды, в конце недели, я пошел в ботанический сад. Стоя на верхней террасе, я смотрел вниз на площадку, где музыканты настраивали инструменты. По аллее гуляла публика, красивые леди и нарядные дети, все вокруг утопало в цветах. Наконец заиграл оркестр. Никогда в жизни не слышал я такой музыки: сначала она текла медленно и неторопливо, как будничная жизнь, без страстей, без волнений; но вот темп стал убыстряться, затем музыка оборвалась и после короткой нерешительной паузы загремела снова. Линдал, даже рай не был бы раем без музыки. Музыка подхватывает тебя и уносит вдаль; ты паришь на ее крыльях над широкой равниной, и тебе кажется, будто ты обрел все, к чему стремился. Пока играл оркестр, я стоял, прислонясь головой к дереву, и ничего не видел; и только после того, как музыка замолкла, я пришел в себя. Совсем рядом на скамейке между двумя красивыми разряженными леди, сидел тот самый незнакомец, которого я искал. Музыку они не слушали, только тихо разговаривали и смеялись. Я слышал весь их разговор и даже улавливал аромат розы, которая красовалась на груди одной леди. И тут я вдруг испугался, как бы незнакомец меня не заметил, и спрятался за дерево. А немного погодя они поднялись и стали прогуливаться по аллее. Снова заиграла музыка, но они продолжали весело шутить. На руке у незнакомца висел шарф, принадлежавший самой красивой из двух леди. Я не слушал музыки, я только старался уловить звуки его голоса всякий раз, когда они проходили мимо дерева, за которым я стоял. Пока я наслаждался музыкой, я совсем не думал о том, что плохо одет, теперь же я устыдился самого себя. Каким жалким оборванцем выглядел я в этой нарядной толпе! В тот день, когда мы сидели с ним под кустом терновника, он казался мне таким же, как я. Теперь я понял, что он принадлежит другому миру. Но мне он казался по-прежнему прекрасным, особенно хороши были его карие глаза. Только у тебя, Линдал, красивее глаза, чем у него, и я побрел за ним. У ворот их ждал фаэтон. Незнакомец помог обеим леди сесть и, поставив ногу на подножку, что-то им сказал. Затем они попрощались, и он ушел, помахивая тросточкой, следом за ним бежала итальянская борзая. Только фаэтон тронулся, — одна из леди уронила хлыст.
«Эй, парень, — окликнула она меня, — подай-ка мне хлыст». Когда я подал ей хлыст, она бросила мне шестипенсовик. Я мог бы, разумеется, возвратиться в сад, но у меня пропала охота слушать музыку. Мне хотелось быть одетым в красивое модное платье и обладать изысканными манерами. Я посмотрел на свои загрубелые руки и понял, какой я неотесанный мужлан. Больше я не искал встречи с этим человеком.
После этого случая я проработал в магазине еще четыре месяца, но на душе у меня было грустно и беспокойно. Меня тянуло к людям, я был недоволен собой. Даже когда я их не видел, меня все равно тянуло к людям, и я чувствовал себя глубоко несчастным. Я разлюбил книги, я нуждался в человеческом обществе. Возвращаясь домой по улицам, затененным деревьями, я тосковал, потому что, проходя мимо домов, слышал музыку, видел, как в окнах мелькают человеческие лица. Все эти люди были мне не нужны, но мне нужен был один-единственный друг. Я ничего не мог поделать с собой, мне хотелось жить более красивой жизнью, чем та, которой я вынужден был довольствоваться.
За все это время я был счастлив лишь однажды, когда в магазин зашла няня с маленькой дочкой одного из приказчиков. Пока няня ходила в контору с каким-то поручением, малютка внимательно меня разглядывала. Потом вдруг подошла и заглянула мне в лицо.
«Какие у вас красивые кудри, — пролепетала она, — я очень люблю кудри».
Она тщательно ощупала мои волосы своими ручонками и позволила мне посадить себя на колени. И поцеловала меня! Мы оба были счастливы. А потом пришла няня, забрала девочку и стала стыдить ее за то, что она пошла на руки к чужому человеку. Но та ее и слушать не стала. Перед тем как няня увела ее, она ласково улыбнулась мне.
Я мог бы полюбить наш мир, будь он миром детей. Взрослые же мужчины и женщины сперва привлекают, а потом отталкивают меня, повергая в отчаяние. Видимо, я не создан для того, чтобы жить среди людей. Может быть, после того как я стану постарше, я научусь жить среди них, научусь смотреть на них так же, как смотрю на скалы и кусты, без волнения и тревоги. Но пока это невозможно… Итак, я чувствовал себя все несчастнее. Мной овладел какой-то странный недуг. Я лишился покоя, не мог читать, утратил способность мыслить. И вот я вернулся сюда. Я знал, что тебя здесь нет, и все же мне казалось, что я буду к тебе ближе. Ты мне так нужна. Никто не может заменить тебя…
Вальдо исписал всю бумагу, что была на столе, и достал последние несколько листков с каминной полки. Эмм мирно дремала на овчине возле очага. За окном продолжал бушевать ветер, но теперь он налетал редкими порывами, словно утомленный своим недавним неистовством. Вальдо снова склонился над столом. На его щеках пылал румянец нетерпения.
Это было чудесное путешествие, путешествие домой, — торопливо писал он, — Я прошел весь путь пешком. Третьего дня, на закате, я почувствовал сильную жажду и, свернув с дороги, углубился в лощину, надеясь найти среди густо-зеленых куп деревьев какой-нибудь родник. Солнце село, было так тихо и безветренно, что ни один листок не шевелился. Подойдя к пересохшему руслу горной речки, я спрыгнул на ее белое песчаное дно. Казалось, я стою в огромной зале с ровными отвесными стенами. Из расщелины в скалах тонкой струйкой бежала вода. Разбиваясь о гладкую каменную плиту внизу, капли звенели серебряным колокольчиком… Одно из деревьев резко выделялось на фоне белесого неба. Все другие деревья застыли в полной неподвижности, но это трепетало всей кроной. Я стоял на песке, не в силах уйти. Только после того, как стало совсем темно и на небе зажглись звезды, я выбрался из лощины. Может быть, это покажется тебе странным, но я был безмерно счастлив своей близостью к тому, что нам не дано видеть, а дано только чувствовать. Эта последняя ночь выдалась ненастная, ветреная. Я шел по равнине в полной темноте. Мне нравилось идти против ветра, потому что казалось, будто я пробиваюсь к тебе наперекор ярости стихий. Я знал, что не найду тебя здесь, но хотя бы расспрошу о тебе. Ночью, когда я сидел на козлах фургона, — я нередко ощущал прикосновение твоих рук. А в своей каморке я тушил свечу и сидел в темноте, чтобы отчетливее видеть твое лицо. Я представлял тебя то девочкой, которая приходила ко мне, когда я пас овец, и садилась рядом в своем синем передничке, то девушкой. И ты была мне одинаково дорога. Я неудачник и никогда ничего не достигну. Но ты, верю я, добьешься многого, и я буду горд твоими успехами. Такая радость охватывает меня при одном воспоминании о тебе! Ты — это я, у меня нет никого ближе тебя. Вот допишу и пойду взглянуть на дверь твоей комнаты…
Ветер, истощив свою ярость, со стонами кружил вокруг дома и всхлипывал, как усталое дитя.
Эмм проснулась и села к огню. Протирая глаза, она слушала, как ветер с жалобным плачем проносится над крышей и удаляется прочь, вдоль каменных оград.
— Утих, — сказала она и сама вздохнула, как бы выражая свое сочувствие утомленному ветру.
Погруженный в задумчивость, Вальдо ничего не ответил. Немного погодя она поднялась и положила руку ему на плечо.
— Тебе надо написать много писем? — спросила она.