Три удара гонга. Занавес закрыт. Еще три удара. Занавес поднимается.
Сцена погружена в полумрак, но луч прожектора освещает место у микрофона. В глубине справа за роялем сидит аккомпаниатор.
Пауза.
Аккомпаниатор как бы рассеянно берет несколько аккордов, неожиданно захлопывает крышку, медленно выходит из темноты. Его освещает луч прожектора. Резко отставляет микрофон в сторону и начинает говорить:
Медам и месье… Нет, умоляю, не аплодируйте. И, пожалуйста, потом не свистите и не кричите, хотя вы будете недовольны тем, что я вам объявлю. Вообще это не моя роль — объявлять… Но я сейчас один… Директор, режиссер мечутся за кулисами… Да, кстати, не
пойму, кто распорядился дать три удара и поднять занавес? Я, конечно, сидел на своем месте, мне за это деньги платят… Но правда не понимаю, кто мог поднять занавес. Да, медам и месье, придется наконец решиться и объявить вам: сегодня он петь не будет. Нет-нет, прошу вас, ничего не говорите, сейчас вы все узнаете… Это не очередной каприз избалованного кумира: он умер. Да, он умер. Всего десять минут тому назад… а может быть, семь или восемь. Вот почему они там в панике. (Указывая за кулисы.) Да, он мертв. Надеюсь, дирекция вернет вам деньги… (Как бы отвечая на вопрос.) Сердечный приступ! Пфф! Вы же знаете, как это случается: переутомление, гастроли за гастролями, поезд, автобус, поезд, автобус, остывшие ужины в вокзальных закусочных, которые подают полусонные дежурные, еще не перемывшие дневной посуды, постели, в которых никак не уляжешься и засыпаешь с трудом, утренние репетиции в выстуженном зале, на сквозняках, в пыли, когда вместо публики — уборщицы с тряпками… Вот кто виноват. Короче, он умер. Да! Я чуть было не забыл! Виноваты и вы, медам и месье! Вы тоже в этом виноваты. Страх. Страх перед выступлением. Перед вами. Сжимается сердце, сначала слегка, а чем больше лет и чем больше славы — все сильнее и сильнее, пока оно — крак! — как воздушный шарик. В один прекрасный вечер — в такой, как этот. Вы прожорливое чудовище с сотнями глаз и ушей, которое надо кормить все новым и новым, хотя иногда — наоборот: старыми успехами и пережитой славой. С какой ноги с вами танцевать? Этого никто не знает. Отсюда и страх. И — крак! Потому что страшно: вы, медам и месье, с таким аппетитом пожираете своих идолов, что иногда, если они встают вам. поперек горла или вам кажется, что они вышли из моды, вы заглатываете их одним глотком. Глотком, который длится пять минут, иногда одну минуту, мгновение свистка или перешептывания, или просто секунду, когда вы забыли похлопать в ладоши. Да-да! Это быстро. Ваш восторг понемногу остывает… и конец! Из города в город, еще до нашего появления, нас мучает мысль «Как наши акции — идут на повышение или на понижение?» Мы выезжаем из Парижа, занимая на афише второе место, но незаметно, по мере удаления сбрасывается балласт, и в Ницце мы уже на афише после жонглера. Проклятая профессия! Как быстро можно спуститься по парадной лестнице мюзик-холла! Кубарем! В мгновение ока! Однажды у публики плохое настроение, нам кажется — это легкий щелчок, но… все кончено, бесповоротно, возврата нет… и — крак! Не воображайте себе, что директора, импресарио и журналисты дадут нам возможность отыграться после матча… У них навалом других идолов, карабкающихся на ту же лестницу, с которой мы сброшены пинком под зад… в оркестровую яму… в помойную яму всех развенчанных кумиров.
Я тоже один из них, медам и месье. Один из бывших. Да. Да… Это вас удивляет? Не припоминаете? О, не извиняйтесь, это естественно… Нет-нет, не расходитесь, прошу вас… Останьтесь, и вы не пожалеете. Я вам сейчас скажу такое, что вас развлечет… Задержитесь на минуту… ради меня — дайте мне возможность… ведь я в первый раз за десять лет выступаю перед публикой… один перед публикой… и этого, может быть, больше никогда не случится до самого конца, до этого — «крак!». Да, позвольте мне снова принадлежать вам, дорогие, дорогие зрители… Постарайтесь, напрягитесь, вспомните;., это было десять лет тому назад… Ну? Не узнаете? Ровно десять лет… О! Это продлилось всего шесть или семь месяцев… У меня был номер с чечеткой. (Показывает.) С легкими песенками, с имитацией… Люсьен Люк — «певец-танцор»… Не вспомнили? (Пауза.) Нет? Конечно, я не был «звездой», но все же… Пятнадцатого августа в Эвиане меня выпустили сразу перед Шарлем Трене. Хотя, если говорить правду, на рождество я выступал уже в Каркасоне, и мне еще повезло — из жалости меня поставили заменять в антракте иностранного акробата, которому не дали визы. Это — мюзик-холл! И вот, с тех пор уже десять лет, как я аккомпаниатор. Ведь даже одинокому как перст надо на что-то жить. Аккомпаниатор! Нет, такой профессии не позавидуешь. Разделять страх — можно ли выйти на сцену без страха? — но никогда не разделять ни аплодисментов, ни гонораров. Вы считаете — это справедливо? И вот уже десять лет, как я — в тени, на сцене справа. Не освещаемый прожектором. А прожектор — это прекрасно, если бы вы знали, как сладостно ощущать его теплый луч, его ласку, он придает уверенность в себе… Показывает, что ты существуешь, что ты что-то из себя представляешь.
Нет-нет, не уходите, дайте мне постоять хоть минуту под прожектором… Минуту… Не бойтесь, я не буду показывать вам мой старый номер, нет, даю слово. Я не выжил из ума. Но все эти десять лет я так тосковал по вас, так мечтал, чтобы снова быть с вами, один на один… Просто стоять одному на сцене перед пустым залом — это совсем не то. Это со мной иногда случается, когда мы попадаем в город с хорошим театром… Часа за два-три перед спектаклем, когда все еще в ресторане, я прихожу под предлогом проверить, как настроен инструмент. И тогда, на темной сцене, я закрываю глаза и говорю… говорю, как сейчас с вами, или играю, вернее, воображаю себе, что играю… не на фортепьяно, нет. Я играю по-настоящему. Мне кажется, что я неплохой актер. Да, я знаю, что уже поздно все начинать сначала. Я умру аккомпаниатором… где-нибудь в Лилле, на детском утреннике, или в Монреале, за дверью,
во время антракта. Он-то умер кумиром, это великолепная смерть. Умереть молодым — это вершина карьеры. Я-то умру аккомпаниатором, аккомпаниатором кого-то другого, другого идола. Клавиши всюду одни… Не беспокойтесь, где-нибудь я да пристроюсь. Аккомпаниатору ведь легче устроиться, чем примадонне! Вы уходите? Нет, не уходите… но уходите. Слушайте, что я вам скажу: это я его убил. Да! Я его убил, десять минут тому назад… Задушил собственными руками. Крак! Ах! Я был уверен… Я был уверен, что после этого вы вернетесь. Это вас по-потрясло! А ведь чтобы потрясти вас, нужно, чтобы… Нужно убить! Ох! Можно надрываться месяцами — и не выжать у вас ни улыбки, ни слезы… Я убил, это обычная бытовая драма, но в этом вы что-то находите, раз вы снова рассаживаетесь по местам. Э! Мне кажется — сегодня я буду иметь успех. Так вот, я его убил. И говорю вам об этом не потому, что фиглярничаю. Мне кажется, я испытывал потребность признаться. Перед вами, потому что вы разделяете со мной вину в этом убийстве. Да, медам и месье, мы сообщники! Неужели вы не понимаете, что я убил его только из-за вас? Теперь у вас мурашки по спине? Вы знаете, что, если бы из-за вас меня не бросало из Эвиана в Каркасон, а из Каркасона сюда, если бы вы не заставили меня аккомпанировать ему все эти десять лет, из этого темного угла справа, никогда бы я не стал убийцей… (Смеется.) Я вижу — угрызений совести у вас нет! Да и у меня тоже… в конце концов, мы убили его в зените славы. Поверьте моему слову — ему невероятно повезло! Он умер после десяти лет сплошного триумфа! Это исключительный случай. В мюзикхолльных кругах его будут приводить в пример, и вы увидите, как журналисты скоро напишут, что он имел бы успех еще лет тридцать… если бы жил. Вот так! Он умер «звездой», а я ею стану… на суде присяжных… О! Я не строю иллюзий, мне. выпадет всего неделя славы… педеля, не больше: одно убийство влечет за собой другое, и очень быстро! Но года через два-три, когда будет суд, мое имя напечатают в газетах крупным шрифтом, а под ним — моя биография… а потом — бац! Небытие, из которого я и вышел. Правда, славу не выбирают… Я бы предпочел другую — славу Люсьена Люка. Вы не захотели. Вы меня загнали в тупик, озлобили, вынудили прислуживать идолу мюзик-холла. Тень в тени. В чем была моя роль? Пичкать его вкуснейшей едой, которую он потом предлагал вам… но уже остывшей. Потому что, между нами, я считаю, что у него не было и капли таланта. Я говорю со знанием дела — достаточно я проработал с ним, для него. Все, что он делал, было фальшиво: я это хорошо знаю, потому что помогал ему. В трех моих притопах (делает два-три на чечетки) больше вдохновения, чем во всем его концерте. Но вам-то как раз нравилась его посредственность, ее вы возвели на пьедестал. Высшая несправедливость. И тогда я его убил. Почему? Да потому, медам и месье, что я был сыт по горло тем, что он ездил в спальном вагоне, а я в сидячем, тем, что он жил в роскошных отелях, а я в плохих, тем, как он представлял меня свысока — «мой аккомпаниатор!». Я больше не мог вынести его театрального жеста, которым он лицемерно на меня указывал, когда его вызывали на «бис», его спеси, его тупости, его бесцеремонности, его постоянного успеха… Не мог, не мог, не мог!.. И вот, когда он только что мне сказал: «Постарайся быть в лучшей форме, чем вчера вечером… Нам меньше аплодировали только из-за тебя, темпа не было», — я его убил, потому что он вызывал во мне отвращение… Вот теперь вы все знаете. Теперь можете расходиться. Убирайтесь. Убирайтесь же, говорю вам. Ну? Вы не уходите? Почему? Все кончено, вы уже все знаете… Уходите, прошу вас. Вы слышите? Я прошу вас, умоляю…
Или тогда аплодируйте мне, или свистите… Делайте что-нибудь… Не сидите так передо мной… Расходитесь, расходитесь же… (После паузы вдруг внезапно выпрямляется. Лицо его напряжено.) Эй! Там… Постойте! Подождите минутку… когда я вам говорил, чтобы вы уходили, это было так, ради красного словца! Вот именно! Сядьте на места! Даже если вам противно на меня смотреть. Даже если я вас пугаю… Да… (Смотрит на часы.) Мне нужно вас еще задержать. (Как бы по секрету.) Потому что он не умер. Нет, он не умер. Клянусь вам. Это правда. Он как вы и я… И он сейчас к вам выйдет. Да-да, даю слово. Медам и месье, он будет сейчас петь. Забудьте то, что я вам говорил… Это были мои старые грезы, об этом я всегда мечтал в темных залах. А сегодня, не знаю почему, слова сами слетели у меня с языка… Хотя я знаю почему… Потому что он… опаздывал… У него было плохо с сердцем, и он мне сказал: «Выйди на сцену, что-нибудь им сыграй, задержи их». И вот я оказался здесь, в свете прожектора — прожектора, направленного на меня, и это пришло само собой. Вы сердитесь на меня? Конечно, сердитесь… Тем хуже, не прощайте меня, просто забудьте. Забудьте, прошу вас, не говорите ему ничего, не заставляйте его расплачиваться за мою дурную шутку, особенно его, это было бы несправедливо. Мюзик-холл — это тяжело, гораздо тяжелее, чем театр. Пожалейте его, дайте ему выступить. В конце концов, он не виноват, если на его аккомпаниатора нашел приступ безумия… и не совсем моя вина тоже… и не совсем ваша вина, что мы из-за вас теряем разум. Вы не знаете… Тихо, мне кажется, он идет… Будьте великодушны, медам и месье… Я полагаюсь на вас… Договорились, да? Вы обо всем забываете, думаете только о том, что перед вами ваш любимец… Вы увидите, сегодня он будет в особом ударе… А я покидаю вас. И очень жалею, что покидаю… Но покидаю… Улыбайтесь же… Аплодируйте. Он идет. Вот он. Вот… (Уходит из луча прожектора, садится за инструмент и в темноте берет несколько аккордов, как бы предваряющих выход певца на сцену)