Аксаков
Шрифт:
Дела с Мишей затягивались. Поместить в лицей в Царском Селе его не удалось, оставались теперь две возможности — поступать в экстерны Пажеского корпуса или в Юнкерскую школу. Судьба как будто нарочно продлевала пребывание Сергея Тимофеевича в нелюбимом Петербурге, чтобы не разлучать его с сыном. Если бы знал Сергей Тимофеевич, что через год с небольшим не станет его мальчика!
В доме Карташевских отрадой для Сергея Тимофеевича была Машенька, его племянница, которую любил как дочь.
И это после всего того, что пережил Костя из-за этой девушки. Старший сын писал им письма из Петербурга, куда поехал для свидания с любимой Машенькой, и до сих пор эти письма болью отзывались в отцовском сердце. Сколько в них тоски, почти безнадежности, отчаянья, чего, казалось, нельзя было ожидать от него. «О Боже мой! — писал он. — Когда я вспоминаю 1836 год, переберу в уме моем все то счастливое время, и потом все горе, которое за ним последовало, а там эти ужасные полтора года… Не могу передать вам, милые дражайшие родители, всего тяжелого чувства, которое это на меня производит… Год и десять месяцев не видел я М., сказать страшно! В каких обстоятельствах
Сам же Николай Васильевич так был занят своими сестрами, начиная от устроения их в доме доброй знакомой и кончая покупками всего нужного для их костюма, что не так часто уже виделся с Аксаковым. Гоголь оказался нежным братом, но ему трудно приходилось с «патриотками», привыкшими к нравам Патриотического института, где они воспитывались, и досаждавшими теперь брату капризами, ссорами, к тому же еще дикарством. Вера лаской, удивительным терпением сумела расположить их к себе, к облегчению измучившегося Гоголя. Кроме того, он страдал от петербургских морозов и был повержен в уныние.
Наконец настал день отъезда. Но исчезло уже то веселье, как тогда, когда ехали из Москвы в Петербург. Уже не слышались прежние шутки Гоголя на станциях во время завтраков и обедов, вместе с Верой он постоянно был занят только тем, как бы урезонить неунимавшихся «патриоток», угодить им. На пятые сутки притащились в Москву.
Гоголь, поселившийся с сестрами в доме Погодина, в мезонине, почти ежедневно посещал Аксакова, и Сергей Тимофеевич все ближе, как ему казалось, узнавал его как человека, во всяком случае в каких-то бытовых склонностях и странностях его характера. Но это был лишь один Гоголь, и как два «дорожных» Гоголя разнились друг от друга, так (в этом скоро убедится Аксаков) «бытовой» мало что общего имел с внутренним, духовным Гоголем, который был скрыт даже и от самых ближних к нему людей.
Вместе с Николаем Васильевичем приходили к Аксаковым другие гости.
Был Юрий Самарин, друг Константина, недавно познакомившийся с Гоголем, восторженный его поклонник, до такой степени, что в разговоре, в письмах его беспрестанно вырывались гоголевские фразы и обороты. Они будут переписываться, письма молодого человека по доверительности своей воспримутся Гоголем как исповедь, понятная ему как человеку, который «испытал сам многое», по его собственным словам.
Как-то в один из мартовских дней пришедший к Аксаковым Николай Васильевич вдруг совершенно неожиданно объявил, что он будет читать. Гости поспешно расселись в гостиной. Николай Васильевич, севший за боковой круглый стол, вынул из кармана тетрадку, икнул и сказал, что он объелся грибков. Слушатели не сразу и сообразили, в чем дело, и только потом, когда, заглядывая в тетрадку, автор стал читать, все поняли, что вовсе не Николай Васильевич объелся грибков, а его герой, которого так натурально представил писатель. Все были в восторге от комической сцены. И уж совсем в «восторге упоения», как выразился Сергей Тимофеевич, привело слушателей чтение в другой раз автором своих «Мертвых душ».
Наступило 9 мая, день именин Гоголя. В саду у Погодина он решил угостить обедом своих приятелей. Как досадовал Сергей Тимофеевич, что ему нельзя было из-за жестокого флюса, зубной боли остаться на этом обеде, проходившем на открытом воздухе, в прохладную погоду. Он приехал, закутав голову, поздравить именинника и тут же уехал. Потом он узнал, как весело и шумно прошел обед. После обеда все разбрелись по саду. Не каждому из них удалось послушать, как Лермонтов читал Гоголю и другим случившимся с ним рядом отрывок из новой своей поэмы «Мцыри», вспоминали впоследствии, как прекрасно он читал. Потом все собрались в беседку, здесь Гоголь, подшучивая над знакомыми, начал приготовлять жженку, которой любил потчевать других.
Спустя неделю с небольшим Гоголь уезжал за границу. Его провожали Сергей Тимофеевич с Константином, Погодин, Щепкин. Ольга Семеновна снабдила путешественника запасами в виде пирогов, балыков, лепешек и прочего. Николай Васильевич был весел и разговорчив в предвкушении всегда желанной, целительной для него дороги. Он снова стал уверять провожавших его, что через год воротится в Москву и привезет готовый к печати первый том «Мертвых душ». Аксаков не очень верил этому, и его огорчал отъезд Гоголя в чужие края, ему было непонятно, как можно, любя Россию, удаляться в Рим, чтобы там писать о ней. На Поклонной горе все вышли из экипажей, уезжавший на чужбину писатель простился с Москвой и низко поклонился ей. Перед самым отъездом все сели, по русскому обычаю, потом помолились. Гоголь устроился в тарантасе, и провожавшие долго стояли на улице, пока экипаж не скрылся вдали.
На обратном пути друзья Гоголя вдруг заметили, как, заволакивая небо, поползли черные, страшные тучи, и невольно мысли обратились к Гоголю, его будущему, на которое как бы пала тень этих мрачных туч. Но скоро, через каких-нибудь полчаса, все внезапно на горизонте переменилось: сильный ветер разогнал тучи, небо очистилось и солнце засияло во всем своем великолепии. Радостное чувство охватило Аксакова, для него увиденное было чем-то вроде предзнаменования. Такой же очистительной силы созданий художника, полного торжества его славы можно было ожидать в будущем. Случившееся произвело на Сергея Тимофеевича такое сильное впечатление, что, начиная с этого времени, он уже не смущался черными тучами, затемнявшими путь Гоголя, если даже они и таили в себе опасность для его существования, угрожали прервать неоконченный труд. До конца жизни Гоголя, до ее последнего часа Аксаков был убежден, что «Гоголь не может умереть, не совершив дела, свыше ему назначенного».
Отъезд Гоголя, опечалив Сергея Тимофеевича, скоро же и показал ему, что Николай Васильевич и на расстоянии был уже другим для их семьи человеком, чем в прошлое свое пребывание за границей. Первое же письмо из чужих земель, вызванное «побуждением душевным», по словам самого Гоголя, дышало чувством теплым, дружеским. «У меня не существует разлуки, и вот почему я легче расстаюсь, чем другой. И никто из моих друзей по этой же причине не может умереть, потому что он вечно живет со мною».
Началась переписка, как бы в продолжение московских встреч и разговоров. Сергея Тимофеевича радовало, что в письмах Гоголя он улавливал «то же самое настроение, с каким он уехал из Москвы». Посылались издалека «душевные объятия» «другу души моей» Сергею Тимофеевичу, всему семейству. Николай Васильевич обнимал от души Константина Сергеевича, «хотя без сомнения не так крепко, как он меня (но это не без выгоды: бокам несколько легче)». Давались всевозможные поручения, «комиссии», причем, видимо, с учетом возможностей каждого; так, Константину Сергеевичу поручается достать издание малороссийских песен, а Михаилу Семеновичу Щепкину — купить у лучшего петербургского сапожника выделанной кожи, самой мягкой, для сапог, и выслать ему, так как здесь недурно делают сапоги. Было какими известиями потчевать Сергею Тимофеевичу своего друга: у Погодина родился сын в день рождения Петра Великого и назван Петром, и он, Аксаков, крестил его; прочел он, Сергей Тимофеевич, «Героя нашего времени» Лермонтова, найдя в нем большое достоинство и живо помня его, Николая Васильевича слова, что Лермонтов-прозаик выше Лермонтова-стихотворца; высказывал «все, что теснилось в душе»… Николай Васильевич иногда шутил (хотя даже и у него на бумаге это выходило как-то неповоротливее, чем в неповторимой его, с серьезным видом, живой речи) и не шутя отделывал лечившихся на водах соотечественников, задававших вечный вопрос: «А который стакан вы пьете?!» — отчего он «улепетывал по проселочным дорогам», ибо этот вопрос напоминал ему другой непреложный вопрос: «Чем вы подарите нас новеньким?»
Но вот от Гоголя перестали приходить письма, он надолго замолчал, доходили слухи, что он отчаянно болен. Полученное наконец Аксаковым письмо подтвердило это. Гоголь писал, что он и не думал уже встать от болезни, но теперь здоров благодаря чудной силе, не только поднявшей его, но и осветившей его душу. «Много чудного совершилось в моих мыслях и жизни!» Какой-то иной, совсем другой тон, чем во всех предыдущих письмах, слышался в этом письме, как будто говорил другой человек, хотя, как писал впоследствии Аксаков, внутренняя основа всегда лежала в нем, Гоголе, все та же, начиная с молодых лет. Но, как понимал Аксаков, скрывавшийся в Гоголе за наружностью внешнего человека духовный человек в этом последнем письме, после болезни, выявился, как никогда прежде. По тону письма чувствовалось, что говорит уже не прежний Гоголь, что он изменился в нравственном существе своем.
Аксаков внимал признанию Гоголя о случившемся в нем перевороте, но ближе ему были «Мертвые души» (ничто не могло для него закрыть в Гоголе художника!), тем более что сам Николай Васильевич, живя уже иными, не литературными интересами, не только не бросил своего труда, но и, работая над ним, видел, что в нем «может быть со временем кое-что колоссальное». Отрадно было слышать Аксакову, как сердечно говорил Гоголь о своем пребывании в Москве, о его сыне Константине: «В моем приезде к вам, которого значения даже не понимал вначале, заключалось много, много для меня. Да, чувство любви к России, слышу, во мне сильно. Многое, что казалось мне прежде неприятно и невыносимо, теперь мне кажется опустившимся в свою ничтожность и незначительность, и я дивлюсь, ровный и спокойный, как я мог их когда-либо принимать близко к сердцу. И то, что я приобрел в теперешний приезд мой в Москву, вы знаете… Но уже когда я мыслю о вас и об этом юноше, так полном сил и всякой благодати, который так привязался ко мне, — чувствую в этом что-то такое сладкое». Так откровенно, в первый и последний раз, высказался в этом письме Гоголь. Сергей Тимофеевич был убежден, что сильное чувство к России в Гоголе развилось не без влияния его семейства, особенно сына Константина. «Без сомнения, пребывание в Москве, — писал Аксаков, — в ее русской атмосфере, дружба с нами и особенно влияние Константина, который постоянно объяснял Гоголю, со всею пылкостью своих глубоких святых убеждений, все значение, весь смысл русского народа, были единственно тому причины. Я сам замечал много раз, какое впечатление производил он на Гоголя, хотя последний старательно скрывал свое внутреннее движение».