Аксенов
Шрифт:
Ей виделись жуткие картины: вот Вася — последняя искорка ее угасающей жизни — летит и гибнет где-то в облаках. Вот давят его все автомобили Москвы. Вот грабят его и режут все уголовники Владивостока. Или губят эмгэбисты за неосторожное слово. На бесконечные звонки, вопросы: прибыла ли Нина Константиновна? — получала один ответ:
— Нет, пока нет.
И — как всегда — вдруг!
— Да, прилетела! Вот встречаем! Бокалы поднимаем за ее здоровье!
— А… Скажите, а мальчик? Мальчик из Казани с ней прилетел?
— Мальчик?
Сколько секунд или веков длилась
— Мальчик? Вы спрашиваете про казанского мальчика? Да вот сидит на диване, беспокоится, что за ним долго не идут… Шампанского не хочет, трезвенник…
Евгения Соломоновна положила трубку и хотела было бежать. Но поняла, что не может — оставили силы. И все же, вот она — заветная дверь. За дверью — Нина Константиновна:
— О, это вы? Проходите, проходите… Он уж вас заждался, приуныл совсем…
В углу широченного дивана приткнулся неловкий подросток. Он встал. Высокий, плечистый. Не тот белобрысенький четырехлетка, что бегал когда-то по казанской квартире. Тот и цветом волос, и голубизной глаз напоминал деревенских мальчишек рязанской аксеновской породы. А этот — сероглазый шатен…
Подошел. Положил руку на плечо. Узнал мгновенно. И тут прозвучало слово, которое Евгения Гинзбург боялась не услышать вовеки…
— Мама!
— Узнал! — восхищенно закричала Козырева. — Вот она, кровь-то! Всегда скажется…
Их глаза встретились. Вмиг возродилась связь времен, неисчерпаемая близость, что рвали годы разлуки, жизни среди чужих. Его быстрый шепот: «Не плачь при них…» Он знал: в мире есть мы и они. И просил маму не уронить достоинства перед ними. «Не бойся, сынок. Я не заплачу», — сказала она ему взглядом. А вслух деловым, почти спокойным голосом:
— Поблагодари Нину Константиновну, Васенька, и пойдем домой, нам пора.
— Как домой? Да вы присядьте, выпейте хоть по чарке за встречу. Вот люди! Железные какие-то! И не прослезилась даже…
И что тогда удержало Евгению на ногах?
Она добилась невозможного. Но она добивалась его многократно. Прочтите «Крутой маршрут»…
На ночь мамина подруга Юлия (будущая тетя Варя из будущего «Ожога») оставила их вдвоем. Тут и началась их первая беседа. Какой там сон? Они торопились узнать друг друга, и каждый радовался узнаванию в собеседнике — себя.
Оказалось, мальчик, не помнивший ни отца, ни мать, похож на обоих и внешне, и вкусами, и привычками. Он поправлял волосы отцовским, аксеновским жестом. Мама вздрагивала. Изумилась, когда он стал читать стихи, с которыми она жила и погибала, и вновь жила; когда декламировал Маяковского и читанный когда-то ею стишок Хармса о веселых чижах. Аксенов искал и находил в поэзии опору в жестоком мире. Поэзия — уже тогда — была оружием его сопротивления. В той ночной беседе были поэты, которые останутся с ними и в магаданские годы, и после — всю жизнь.
— Теперь я понимаю, что такое мать… — сказал он. — Впервые понимаю. Прежде, особенно в раннем детстве, мне казалось, что тетя Ксеня заботится обо мне как мать. И она действительно заботилась, но… — Подумав несколько минут, четко сформулировал: — Мать — это, прежде всего, бескорыстие чувства. И еще… Еще вот что: ей можно читать свои любимые стихи, а если остановишься, она продолжит с прерванной строчки…
Свет этой первой магаданской беседы лег на все их отношения.
Уже через несколько дней после приезда Вася сказал:
— Надо бы что-нибудь живое в доме иметь. Щенка или котенка…
Он и ведать не ведал, что это желание очень трудно выполнить в Магадане. Собаки (не овчарки) и кошки были там предметами импорта. Но Евгении Соломоновне удалось-таки добыть кошку Агафью, которая на годы стала членом их семьи. Грациозная, она ничуть не походила на своих местных родичей — домашних кошек в первом поколении — еще вчера совсем диких, эдаких маленьких тигров. Агафья придала барачному дому отчасти квартирный вид. Порой, только что восседавшая на столе у лампы, мурлыча, как патриархальный самовар, она, когда Василий готовил уроки, переходила к нему на плечи и укладывалась в виде роскошного горжета.
Нередко с уроками ему помогал Яков Михайлович Уманский, взявшийся репетировать Василия по математике. Он приходил точно в назначенный час и уходил, когда задачи сходились с ответами. Что — увы! — не всегда удавалось. Тогда, укутанный в обледенелый башлык, он возвращался в час-два ночи, невзирая на расстояние и погоду, крича: «Вася, вставай, я нашел ошибку!» Василий мычал: «Черт с ней!» А Уманский стоял над ним, пока тот не записывал верное решение.
Василий любил старика, хохотал над его очаровательными чудачествами. К Агафье Уманский обращался на «вы»: «Агафья, подойдите сюда. Вот хороший кусочек оленьего мяса. Правда, мне он не по зубам. Но вы, я надеюсь, справитесь, а?»
Иногда старик читал стихи — длиннейшую свою поэму, излагавшую историю философии: «Достоин похвалы Лукреций Кар. Он первый тайны разгадал природы. Безумных мыслей разогнав удар, он уголок обрел святой свободы», ну и так далее…
Позади осталась школьная и дворовая Казань. Позади был семидневный перелет почти через полконтинента. День — в воздухе, на ночь — приземление в крупном городе: Свердловске, Красноярске, Охотске… Этот перелет из детства в юность совпал с переходом в совершенно другую жизнь. И переходом отнюдь не плавным.
Его отец сидел. Мать была отмотавшим срок «врагом народа». Отчим тоже. А он был школьником. Каждый день ходил в класс, где за секунды до прихода учителя еще шел бой с применением тяжелой мокрой тряпки. Однажды этот снаряд угодил в Васину тетрадь, размазав задачу, которую он торопясь списал на перемене.
Двадцать один человек — столько их было в классе. Мальчишки. Раздельное обучение. Дальше по коридору имелся женский класс, примерно с таким же количеством девочек. Внешне, вспоминал позднее Аксенов, «все выглядели нормально: школяры, как школяры, однако внутренняя структура класса отличалась от внешнего благообразия, отражая гражданскую иерархию „столицы колымского края“».