Актерская книга
Шрифт:
Поделили пять на четыре и устроили — что? Ну, конечно, банкет. Сложились артисты Табаков, Козаков, Волчек на равных паях с драматургом Розовым и устроили банкет своим товарищам. Где устроили? В «Пекине», в ресторане «Пекин». Шикарный банкет, большой, человек на сто с лишним, с танцами, с песнями, с капустником. На банкете, конечно, весь театр, его друзья, наши родственники и непременные в те годы участники такого рода увеселений артисты театра «Ромэн»: Вася Туманский, Коля Сличенко, Коля и Рада Волшаниновы. «Я ехала домой… Я думала о вас…», — поет Рада, а ее муж Коля аккомпанирует на своей гитаре с двумя грифами уж так красиво, так многозвучно…
«Коля! Коля Сличенко! — кричат все в зале. —
Тот ставит на поднос рюмку водки и под аккомпанемент гитар Волшанинова и Туманского выводит: «Чарочка моя серебряная, на золото блюдце поставленная… Кому чару пить, кому здраву быть? Чару пить… Екатерине свет Алексеевне!» И с этими словами подносит чару — да, да, Екатерине Алексеевне Фурцевой, которая, нарушив суровую табель о рангах, пришла на этот неофициальный банкет.
«Пей до дна, пей до дна, пей до дна!» Экий демократизм — к самой госпоже министерше да на «ты»! Приятно, ничего не скажешь! Дескать, все мы тут кумовья королю, сваты министру. За столом, не в приемной, но все-таки… Выпила госпожа до дна, не поморщилась. Аплодисменты! Поздравила театр с праздником — и опять до дна. Аплодисменты, разумеется, пуще. А она «и в третий так же точно», — совсем как у Грибоедова, только там фамусовский дядя «нарочно» на пол падал, угодничая перед государыней Екатериной, а тут уж сама Екатерина, ну, пусть не государыня, но государственное лицо, пила, пила и тоже упала, вот разве что не нарочно, а натурально. Плохо ей, бедняге, сделалось. И если бы на грозном верху узнали, что она, мало того что в «Пекин» заявилась, но еще и в уборной тамошнего холла, куда, страшно сказать, посторонние ходят по нужде, стравила опять-таки самым что ни на есть демократическим образом, а потом ее под белы руки проводили в машину артисты, которые сами-то на ногах не держались, в общем, думаю, нагорело бы ей. И поделом: не ходи в народ!
Виной всему оказалась моя покойная мать. Она как раз сидела напротив Фурцевой, а каждой женщине, будь она хоть министерша, приятно видеть ту, что старше ее. Тем более мама тогда уже совсем поседела, и дать ей можно было куда больше ее шестидесяти пяти. И то: в банях финских паром иностранным она не парилась, чужие руки массажами разными ее не мяли, Люда Зыкина ей на полке про Волгу-матушку не спевала, а уж где банька, там чарка, — это еще царь Петр наказал, так как же нашим царям Великого ослушаться? Святое дело. А маму жизнь не баловала и не украсила. Она то по тюрьмам сидела, то занималась трудом и хозяйством, да и вообще закаленная была насчет закусить-выпить. Умела. Сколько раз я с нею пил, никогда не видел пьяной. Уже сам еле языком ворочаю, а она ни в одном глазу, хотя грех жаловаться: в те поры здоровым парнем я был. Все равно — иной раз до кровати не мог добраться, а мать жаловалась наутро, что я первый мужик, с которого она сама брюки стаскивала…
В общем, министерша, наверное, так смекнула: «Эта баба меня много старше, и буду-ка я на нее ориентир держать в смысле количества зелья». И вот все она, Катя-душка, к мамаше моей: «Ну, что, выпьем, Зоя Александровна?» Та: «Отчего не выпить, Екатерина Алексеевна». — «Ну, что, Зоя Александровна, поддержим тост?» — «Конечно, Екатерина Алексеевна, я всегда за поддержку». Гляжу я на эту картину и думаю: зря она на мою старуху полагается, неправильный она выбрала ориентир — дворянская косточка крепкая. И верно подумал. Плохо кончилось. А все-таки живинка в ней была, в этой самой покойной министерше.
Право, чудная она была женщина. Всякая. Ну, и положение обязывало: какой-никакой, а министр, какой-никакой, а культуры. Бывало, соберет она всю эту культуру в большом зале и ну ее пропесочивать, ну пальчиком культуре грозить: «Такие вы, сякие, разэдакие! И не то вы пишете,
— Нет, нет, я не желаю сказать, что вся наша культура такая плохая. Есть и обратные примеры. Возьмем, товарищи, балет. Майя Плисецкая, народная артистка СССР, лауреат Ленинской премии, недавно на гастролях в США танцевала «Умирающего лебедя» композитора Сен-Санса. И где, товарищи? В штате Техас, в Далласе — городе убийств! Вот представьте: Майя Михайловна Плисецкая в белой пачке на фоне черного бархата! Ведь это же живая мишень, товарищи!
Услыхав о таком беспримерном подвиге, вся культура, само собой, зааплодировала подвигу выдающейся балерины. Нашлись, правда, сволочи, которые в кулак прыснули, а один, фамилии его подлой не назову, чуть под стул не свалился. Его, гада, такой хохот обуял, что вроде истерики вышло. Он, свинья непонятливая, притворился, что у него то ли кашель, то ли приступ такой, и наружу из зала того большого утек. Вся культура на него обернулась.
А Екатерина-третья дальше толкала речь, и все ей хлопали в ладоши, и потом разошлись по домам, чтобы эту самую культуру и дальше двигать и передвигать с места на место.
Вспоминаю я еще один банкет, на котором я видел Екатерину Алексеевну. Незадолго до того, «пекинского», но уже в Кремле. Нам вручали лауреатские значки в Георгиевском зале, а потом пригласили отметить это событие куда-то наверх в относительно небольшое, сколько помнится, помещение. Хозяевами стола были Шауро, Фурцева и председатель комитета по Ленинским и Государственным премиям Николай Тихонов; Шауро в декабре 1967 года был фигурой потяжелее Фурцевой, — это отчетливо чувствовалось в церемониале кремлевского застолья.
Стол. За ним лауреаты. Поэт Ярослав Смеляков, скульптор Белашева, кинорежиссер Жалакявичус, снявший картину «Никто не хотел умирать», снимавшиеся в ней актеры Донатас Банионис, Бруно Оя, единственный из награжденных, который посмел взять с собой на банкет жену-польку (сам уже шустрил в Польшу, потому, может, и не побоялся). Был еще композитор Андрей Петров, остальных не помню. Ну и разумеется, свои: Галка Волчек, Олег Табаков, В. С. Розов. Был с нами и Олег Ефремов — его лично пригласил Шауро как руководителя театра, получившего столь высокую награду. Компания, стало быть, разношерстная. Обстановка соответственно напряженная.
Мы знали, что Смелякова привезли на вручение из больницы, где он лежал после очередного запоя. Посему пить ему было нельзя, отчего на банкете присутствовала и его жена, но уже законно и вынужденно, чтобы предохранить лауреата от соблазна. Мне и Табакову тоже, слава Богу, пить было нельзя, так как вечером мы играли спектакль и прямо с дневного банкета надо было мчаться в театр.
Итак, началась церемония. Встал Шауро. «За присуждение Государственных премий, за творческие успехи во славу…» — и т. д. и т. п. Все выпили. Мы с Табаковым пригубили. Смеляков злобно глотнул нарзан.
Вторая (не первая!) — Фурцева. «За партию, за Политбюро (за Брежнева тогда еще персонально не пили), за заботу партии и ее ЦК о культуре, о ее деятелях…» Выпили. Пригубили. Смеляков опорожнил фужер нарзана.
Тихо, как мыши, снуют вежливые, незаметные кремлевские официанты. Меняют закуски, подливают из-за спины — по всем правилам — в рюмки и фужеры: кому коньяк, кому водку, кому вино, Смелякову — нарзан. Беседа чуть оживилась. Кое-где послышался смех, стали возникать междусобойчики, прерываемые время от времени ритуалом тостов. Опять Шауро: