Актовый зал. Выходные данные
Шрифт:
— Да, Рик, перебежчик, покинувший демократическую республику!
— Совершенно верно, покинувший республику… Почему же ты сразу не сказал… Нет, тогда это все не годится. О нем лучше вообще не говорить на торжественном вечере. Я считаю, что о подобных личностях ни в коем случае не следует говорить.
— Ясно. То есть, по правде не так уж ясно. Из нашего выпуска перебежали только трое. И как раз тогда, когда рассказываешь, чего за это время добились остальные, можно, пожалуй, сказать и об этих трех болванах. Рик, например, со всеми своими талантами пропадает теперь в Гамбурге, содержит пивную.
— Нет-нет, товарищ Исваль, я попросил бы
— Он не стоит памяти, так, что ли?
— Совершенно верно.
— Ну что ж, приходится с этим согласиться. Мне было бы тоже нелегко найти верные слова, чтобы сказать о нем. Пожалуй, речь — это все-таки нечто другое, чем роман.
— А ты что, собираешься роман писать?
— Да нет, куда уж! Как только представлю себе это мучение… Годами корпеть над одной вещью — нет, на это у меня пороху не хватит. Да и теперь опять входят в моду очень уж толстые романы, примерно такого объема, как «Унесенные ветром», тысяча восемь страниц про Скарлет О’Хара с зелеными глазами без единой коричневой крапинки… Недавно к нам в редакцию пришел один молодой автор, показывал свой рабочий план. Он собирается в шестьдесят четвертом году написать девятьсот страниц. И название у него уже есть: «Камни остаются навеки». Не знаю, читал ли он «Унесенные ветром», но противопоставление в заглавии звучит программно. Программные декларации в названиях тоже вошли в моду. Один озаглавил ничтожную историйку, скорее напоминающую плохонький романс, весьма многозначительно: «Этого ветру не развеять». Опять ветер и опять программное противопоставление зеленоглазой Скарлет. Я прямо так и вижу автора, как он в редакции швыряет на стол свой тоненький манускриптик и вещает: «Этого ветру не развеять!» Ну и самомнение у этих людей! Недавно вышла из печати еще одна толстенная книга, и тоже не без ветра. Называется она: «Нет такого ветра, чтоб развеял мечты». Неплохо — на семистах страницах веет ветер, а мечты остаются на месте. Нет уж, с романом я погожу.
— Не знаю, товарищ Исваль, пожалуй, твое отношение к этому делу не совсем правильно. Новая литература должна быть оптимистичной, она ведь отражает наш новый общественный порядок. Это, по-моему, вполне закономерно.
— Возможно. Но я всегда был хулителем. Это даже записано в резолюции о моем приеме на факультет. Правда, выражено как-то поприличнее, но все же записано. Да, кстати, тут, на полке сорок девятого года, почему-то не хватает одной папки.
Мейбаум взглянул на него с тревогой:
— Быть не может. Наш архив в полном порядке. Об этом забочусь лично я с тех пор, как занимаю должность директора.
Роберт подошел к шкафу и показал на полку сорок девятого года.
— Пожалуйста, вот «Раабе», «Риберт», а потом идет «Рорбах». А ведь сначала должен был бы стоять «Рик», но его нет.
— Ах так, да, совершенно верно… Его папку мы вынули, после того…
— После того как он сбежал?
— Совершенно верно… Так это обычно делается.
— Ах вот оно что! Ну ладно, неважно. Не стоит он памяти, точка.
Мейбаум поднялся и убрал со стола кофейник и чашки.
— Если тебе понадобятся какие-нибудь разъяснения, приходи прямо в мой кабинет. Я дал секретарше соответствующее распоряжение.
— Спасибо, — ответил Роберт. —
Мейбаум поправил очки в роговой оправе, которые он носил теперь вместо пенсне, и сказал обрадованно:
— Блестящая идея. У меня, правда, не обо всех есть сведения, но об очень многих. Если б тебе удалось показать, как наши бывшие студенты, стоя у пульта управления в разных областях народного хозяйства, руководят новым государством, это было бы просто великолепно.
— Совершенно верно, — сказал Роберт.
Он взял папки, снова поставил их на место. И при этом заметил пустоту, которая так и осталась между папками Риберта и Рорбаха, после того как он продемонстрировал Мейбауму, что папка Рика отсутствует. Он придвинул друг к другу Риберта и Рорбаха и задумался. А как же звали тех двоих? Фамилию одного он вспомнил сразу — очень уж она противоречила странным склонностям того, кто ее носил: Монахман — вот как его звали.
А другого? Его тоже удалось вспомнить, потому что Ангельхоф имел привычку называть фамилию этого студента на каждом собрании и до и после его бегства — для устрашения других. Кажется, Бад или что-то в этом роде. Да нет, не Бад, а Кад, правильно, Кад.
Папка с надписью «Кад» стояла на своем месте, и с надписью «Монахман» — тоже. В каждую была подшита карточка, красным карандашом помечено: «Перебежч.».
Тут было все совершенно ясно. Неясно было одно: почему такой надписи нет в папке Рика или, вернее, почему здесь вообще нет папки Рика.
— Ладно, разберемся, — пробормотал Роберт Исваль.
Мейбаум предложил ему пообедать на факультете, но Роберт решил пойти в город. Он давно здесь не был и радовался этому свиданию, а кроме того, надеялся встретить кого-нибудь из знакомых.
Кое-кого он видел иногда в Берлине, но почти все приезжали в столицу по случаю того или иного совещания или конференции, и обычно кто-то — начальник или шофер служебной машины — с нетерпением ждал конца разговора. А потому, собственно, ни на что другое не оставалось времени, кроме как заверить друг друга, что надо будет как-нибудь встретиться по-настоящему, поболтать, выпить кружку пива где-нибудь в спокойном месте.
Роберт привык делать различие между теми, кто говорил в этом случае о «кружке пива», и теми, кто заявлял о «бутылке вина»; он взял себе за правило избегать любителей вина — и не только потому, что всегда предпочитал пиво. Он подозревал, что люди, считавшие вино подходящим напитком для такого разговора, вряд ли остались теми, какими были когда-то, — его друзьями и однокашниками. Ему всегда слышалось в таком предложении хвастливое: «Уж теперь-то мы можем себе это позволить!» — и не верилось, что за бутылкой вина в компании с тем, кто «уж теперь-то может себе это позволить», получится разговор о прежних временах на Роберт-Блюмштрассе.
И в то же время он смеялся над собой, называл себя романтиком и узнавал в себе того простоватого парня, который дал в лагере клятву, что, вернувшись домой, будет — как бы хорошо ему ни жилось — в годовщину того дня, когда он попал в плен, есть не из тарелки, а из заржавленной консервной банки, да еще деревянной ложкой, и притом обязательно суп без жиров и без мяса — из одной только крупы или брюквы. Эту клятву он позабыл уже в первую годовщину, и не только потому, что в тот день на обед были картофельные оладьи.