Актовый зал. Выходные данные
Шрифт:
На этом месте детская писательница Альма Хайслер подала реплику. У того, кто хотя бы трижды побывал на собраниях Союза писателей, непременно должно было создаться впечатление, что Тинклер-Билль приходит сюда специально для того, чтобы сказать решительное заключительное слово, Альма Хайслер — чтобы подать реплику во время этого заключительного слова.
Старые друзья обоих знали, что так повелось еще со времен Ассоциации революционных пролетарских писателей{46} и стало правилом в годы эмиграции во Франции и в Америке. Детская писательница написала шесть книг, и все они приобрели мировую известность; драматург же сочинил не меньше двенадцати пьес, и ни одна из них не продержалась на сцене дольше месяца. Как говорили, он утверждал, что родился слишком рано, но драмы его всегда запаздывали
Альма Хайслер прибегала всякий раз к одной и той же уловке, а Тинклер-Билль всякий раз попадался на ту же удочку — она прикидывалась спящей. Как только ее старый приятель поднимался, чтобы произнести решительное последнее слово, Альма тут же погружалась в глубокий сон. Все сидящие в зале могли это видеть собственными глазами, а иногда и слышать собственными ушами. Лицо ее, красивое и в старости, становилось невозмутимо спокойным, глаза, прикрытые веками, казалось, никогда больше не раскроются, губы были сомкнуты, словно все уже сказано и обсуждению не подлежит, и каждому становилось ясно, что между сном и красотой существует таинственная связь.
И вдруг, когда драматург делал секундную паузу, чтобы перевести дух, раздавалась реплика Альмы. На этот раз она звучала так:
— Кто же это здесь говорил, что ему нравится война?
Тинклер-Билль пришел в замешательство, но ненадолго.
Создавалось даже впечатление, будто бы замешательство драматурга — столь же твердо установленная часть ритуала, как сон Альмы и нарастание решительности в его последнем слове после ее реплики.
— Наша всеми уважаемая Альма, — заявил он с язвительной снисходительностью, — как видно, опять слушала меня не совсем внимательно. Я не говорил, что кто-либо здесь говорил, будто бы ему нравится война, я сказал: один говорит, что ему нравится война. Есть тут разница? Разумеется. Верно? Верно. Это разница между утверждением и гипотезой. Я говорю о возможности. Все возможно. Возможно, один скажет, что ему нравится война, а другой — что ему не нравятся рассказы для детей Альмы Хайслер. Возможно это? Да, все это возможно. Против чего мы должны бороться? Против смешения несмешиваемых понятий. Верно? Верно. Все в одну кучу: война, мир, Альма Хайслер, литература; один — то, другой — это, а ну-ка, вали все сюда! Имеет это место? Конечно, это имеет место. А как говорит сегодня противник? Разве он говорит: «Нет, я не хочу того, что нравится тебе, ты должен принять то, что нравится мне»? Нет, он говорит иначе. Верно или нет? Верно. Он говорит: «Ладно, вали все в одну кучу — и твое и мое: ты — пьесу Брехта, я — пьесу Ионеско, ты — роман Шолохова, я — роман Кафки, ты Хикмета, я — Эзру Паунда, ты — укол пенициллина, я — укол морфия, ты — букет ромашки, я — букет крапивы, ты — поэта, я — палача, ты — мыслителя, я — душителя, ты — мир, я — войну, ты лошадь, я — ласточку, так и получится у нас довольно странное варево». Так он говорит? Так. А кому такое варево по вкусу? Никому? Никому. Вот это верно. Вот мы и договорились. Верно? Верно.
После этого драматург Тинклер-Билль сел, и секретарь союза Брайзель, поблагодарив его
Пробираясь в толпе к выходу, Роберт сказал сценаристу, оказавшемуся с ним рядом:
— Эта твоя штука про учителя — просто блеск. Надо будет нам как-нибудь встретиться, поговорить о ней поподробнее.
— С удовольствием, — ответил тот, — спасибо на добром слове. Ну и что же ты теперь собираешься про нас писать?
— Если есть какие пожелания, буду рад пойти им навстречу, — сказал Роберт.
Начальник главного управления министерства сельского и лесного хозяйства был у себя и сразу попросил Роберта подняться. Он ждал его у дверей кабинета и приветствовал с искренней радостью.
— Вот хорошо, что ты заглянул, — сказал он, — статьи твои читаю, но увидеться и поговорить куда лучше.
Он усадил Роберта в самое удобное кресло и стукнул кулаком в стену. Вошла молоденькая девушка, Якоб представил ей гостя:
— Фрейлейн Блюстер, вот это, стало быть, и есть мой друг Роберт Исваль.
Она улыбнулась и протянула Роберту руку:
— А, так это вы добавляете мне работы?
— Я?
Фрейлейн Блюстер подошла к шкафу, вынула оттуда папку и положила перед Робертом на стол.
— Не хотите ли кофе? — спросила она Якоба.
Он кивнул, почему-то при этом покраснел и, взяв со стола папку, положил ее на стул рядом с собой.
— Однажды я попросил фрейлейн Блюстер вырезать твою статью, с тех пор она делает это регулярно. «Господин Фильтер, ваш друг опять статью написал», — говорит она, а иногда еще и добавляет: «Знаете, тот, у которого такие замечательные сочинения были!» Я об этом вспоминал раз сорок, не меньше.
— А жена твоя, верно, сюда не заходила?
— Жена? Ах, вот что! Заходила. Выпила кофе, приготовленный фрейлейн Блюстер, и сказала, что я могу оставить ее на работе.
Фрейлейн Блюстер принесла кофе, поставила папку на место и спросила, прежде чем притворить дверь:
— Соединять только при лесном пожаре?
— Ну, в это время года мы почти в безопасности, — : сказал Роберт. — Но если я отрываю тебя от работы, ты гони меня в шею.
— Вздор, лес часок и без моих руководящих указаний обойдется… Давненько же мы не виделись. Я уж думал, что до торжественного вечера не придется.
— А разве приглашения уже разосланы?
— Да. И в них указано, что ты произнесешь речь.
— Я еще ни строчки не написал. Даже думать еще не думал.
— Тебе-то хорошо. Знал бы ты, как я мучаюсь при подобных обстоятельствах. Если кому пятьдесят стукнет, или кому «передовика» присвоят, или на доклад в школу лесоводства меня пригласят, так все мои сотрудники дрожат вместе со мной. Но ты… ты и сочинения писал в последнюю минуту!
— А вот и сорок первый! — отметил Роберт. — Только ты ошибаешься, ведь я просто мошенничал. С этой речью так не выйдет.
— Именно с этой?
— Да, именно с этой.
— Ну, не болтай чепухи. Если бы у тебя был садик и в нем плохо росли карликовые ели, я бы еще поверил, что ты растерялся, но не из-за речи. Ты вскочишь на трибуну, как всегда делал, и начнешь: «Уважаемое собрание! РКФ, так же как и ГДР, — одно из величайших достижений немецкой истории…»
— Напишу-ка я Мейбауму, что речь произнесешь ты. Судя по началу, ты превосходный оратор. Давай дальше. Что бы ты еще сказал?
— Еще бы я сказал… ну, просто так, шутки ради… я бы сказал: «Это было лучшее время нашей жизни и самое веселое».
— Правда, ты бы так сказал? Это было самое веселое время твоей жизни? Что же в нем было веселого?
— Ага, «веселое», оказывается, не то слово. Вот и поручай мне речь держать! Может, «радостное» вернее, только очень уж по-книжному звучит. Но именно таким оно было. Для меня, во всяком случае. Никогда не забуду, как вы меня разыграли с акушерской школой. Я тогда подумал: «Видишь, Якоб Фильтер, они сразу распознали простачка из леса». Но потом, когда ректор выступал и мне уж совсем не по себе стало, ты сказал: «За три года, друг, уйму можно выучить». Вот именно уйму пришлось мне осилить, и друзьями мы остались. Думаешь, я не знал, что я для вас балласт, особенно когда ввели эти дурацкие учебные коллективы — все отметки плюсовали и делили на четыре? Я вам вечно среднюю портил, ты получал четверку по немецкому и я четверку, потому что сочинение писали мы всем коллективом. Вот уж бредовая затея!