Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1
Шрифт:
сказать, почему Фет нужен сейчас. А вы этого сказать
не можете.
— За последние три года, после «Двенадцати», я не
написал ни строчки. Не могу.
— «Двенадцать» — какие бы они ни были — это
лучшее, что я написал. Потому что тогда я жил современ
ностью. Это продолжалось до весны 1918 года. А когда
началась Красная Армия и социалистическое строитель-
102
ство (он
слова), я больше не мог. И с тех пор не пишу.
К этому он был прикован. Временами мы отходили в
сторону, как бы отдыхали, потом опять возвращались к
прежнему.
Пришли его мать и жена. Он познакомил меня с ними.
Стали пить чай — как полагалось в то время: с сахари
ном, черным хлебом и селедкой. Он ел неохотно, с
капризным лицом.
За столом, над скатертью я мог лучше его рассмот
реть. Руки крепкие, мужественные, несколько узловатые
в пальцах, с крупными выпуклыми ногтями. Кожа на
лице нежная, темной расцветки. Когда он улыбался, от
крывались ровные юношеские зубы, на щеках весело
трепетали беспомощные ямочки, а глаза западали глуб
же и делались светлее.
Временами разговор опять налетал на Фета. Загово
рили о том, была ли у него религия. Перебирали его
стихи. Я вспомнил:
Вдруг — колокол, и все уяснено,
И, просияв душой, я понимаю,
Что счастье — в этих звуках: вот оно!.. 12
Александра Андреевна (мать) стала резко возражать:
«Это вовсе не религия. Колокол — это совсем другое».
Александр Александрович посмотрел на нее внима
тельно и сказал:
— Ты думаешь, это как у Соловьева? Пожалуй,
это так 13.
По-видимому, сына и мать связывали тесные узы по
нимания. Мне стало казаться даже (по тому, как он —
ученически — посмотрел на нее), что для сына это, мо
жет быть, зависимость.
— С тысяча девятьсот шестнадцатого г о д а , — говорил
Александр Александрович (он отчетливо помнил все
д а т ы ) , — мне все время приходится делать то, чего не
умею. Теперь я все председательствую в разных те
атральных заседаниях. А я не умею председательство
вать. На войне я был в дружине, должен был заведовать
питанием. А я не знал, как их питать.
Уходя, уже в передней, я сказал ему: «Разные мы с
вами».
Он ответил, улыбаясь той же ласковой, как при встре
че, улыбкой:
103
— Ну что же, и разные хорошо.
Помню — всю дорогу, и всю ночь, и много дней по
том я не мог выйти из смятения, внесенного в меня этим
вечером. Смущало и то, что он говорил, и то, как он
говорил.
Немыслимо передать характер его речи — изысканной,
стенографически сжатой, сплошь условной, все время
ищущей как будто созвучия с тем, что он называл «еди
ным музыкальным напором» 14 явлений. Мне, знавшему
его отца, было ясно, что мучительство, которому подвер
гал себя тот в своем беспримерном одиночестве, когда,
сгорая, душил язык своей диссертации 15, что это мучи
тельство с ним не умерло. Оно продолжало жечь и сына
и обжигало тех, кто хоть ненадолго — как я — к нему
прикасался.
Но страшен, конечно, был и смысл слов. И с этим
страшным смыслом мне хотелось спорить. Несколько
дней спустя я написал ему письмо. В нем были «возра
жения», которых я не сумел высказать в тот вечер. Пом
нится, я писал, что его мысль — это только мысль, а его
жизнь и моя жизнь — это факты, которые сильнее мыс
лей. И факт жизни дает право на жизнь. «В утешение»
я напомнил ему стихи все того же Фета:
И лениво и скупо мерцающий день
Ничего не укажет в тумане:
У холодной золы изогнувшийся пень
Прочернеет один на поляне.
Но нахмурится н о ч ь , — разгорится костер,
И, виясь, затрещит можжевельник,
И, как пьяных гигантов столпившийся хор,
Покраснев, зашатается ельник 16.
Он (очень скоро) ответил мне так:
10 XII 1920
Спасибо Вам за письмо, дорогой Георгий Петрович.
Оно мне очень близко и понятно. Да, конечно, все, что
мне нужно, это, чтобы у меня «нахмурилась ночь». Что
касается «нельзя писать», то эта мысль много раз пере
вертывалась и взвешивалась, но, конечно, она — мысль и
только покамест. А я, чем старше, тем радостнее готов
всякие отвлеченности закидывать на чердак, как только
они отслужили свою необходимую, увы, службу. И Вы
великолепно говорите о том, что все-таки живете, — сто
ронитесь или нет, выкидывают Вас или нет.
104
Не принимайте во мне за «страшное» (слово, которое
Вы несколько раз употребили в письме) то, что другие
называют еще «пессимизмом», «разлагающим» и т. д.
Я действительно хочу многое «разложить» и во многом
«усумниться», но это — не «искусство» для искусства, а