Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 1
Шрифт:
в Шахматово, хотя от станции Подсолнечная приходилось
ехать на лошадях около двадцати верст. Блок и Любовь
Дмитриевна жили вдвоем во флигеле, никого из родных
не было. Имение было сдано в аренду латышу Мартину,
которого я называл «морским котом» из Фаустовой кухни
ведьмы.
Деревья еще едва распускались и свистали редкие
птицы, когда я в первый раз подъехал к шахматовскому
121
флигелю. Блок был одет в русскую рубашку,
ший, я назвал его «греческим мальчиком». Перед закатом
солнца мы ходили в лес за фиалками. Любовь Дмитри
евна, несмотря на свое цветущее здоровье, скоро устава
ла, садилась на пень и завертывала фиалки мохом.
На перекрестке, где даль поставила,
В печальном весельи встречаю весну.
На земле еще жесткой
Пробивается первая травка
И в кружеве березки —
Далеко — глубоко —
Лиловые скаты оврага.
Она взманила,
Земля пустынная! 26
В одну из этих весенних поездок в Шахматово я не
чаянно сел в поезд, не останавливавшийся до Клина.
Уже вечерело, когда я слез в Клину и стал нанимать ло
шадей до Шахматова. Это было порядочно далеко. Холо
дело, а на мне было очень легкое пальто. Но что же де
лать? Не возвращаться же в Москву! Нанял лошадей и
поехал. Опять пошли горы, обрывы, овраги... Заря тускло
краснела. У меня в голове подымались строфы:
Отзовись, отзовись! Из-за тучи сверкни
Запоздалой зари огоньком.
О свидании нашем, как в прежние дни,
Не скажу, не скажу ни при ком...
Иль опять, не блеснувши, уйдешь за туман.
И во мраке измучаюсь я?
Иль последний обет — только новый обман,
Золотая царица моя? 27
Я проезжал мимо имения Менделеевых, Боблова, где
в прошлом году пировал на свадьбе Блока. Уже везде
были погашены огни, соловьи трещали в парках. Когда я
достиг Шахматова, конечно, там уже давно спали. Латыш
Мартин встретил меня грозным окриком. Вообще мы с
ним не очень ладили, и после одной моей выходки он за
явил: «Серега надо на большой кнут». У него была дочка
Катя, невзрачная и белоглазая, и я развлекал Блоков
стихами:
Там, там блаженство, там отрада,
Туда летит моя душа.
Где на заре скликает стадо
Младая дочка латыша.
122
Я к ней приду в начале лета
И, покрасневши, молвлю: Кет,
От декадентского поэта
Примите ландышей букет.
И станет жизнь блаженным раем:
Букет мой Катя примет, ты ж
Будь в это время за сараем
И не смотри на нас, латыш.
Я постучался в окошко Блоку. Он узнал мой голос,
оделся и впустил меня. Я начал рассказывать мое бедст
венное путешествие от Клина. Из другой комнаты раз
дался сострадательный голос Любови Дмитриевны: «Не
счастный!»
Она тоже оделась и напоила меня чаем. Блок прово
дил меня на место ночлега, в большой дом. Заря уже за
нималась, кричал петух. Блок с радостью смотрел на
зарю: эту ночь он чувствовал какую-то тревогу, которая
утихала с рассветом.
Немного поспав, я сел на балконе большого шахмато-
вского дома и принялся за математику. Блок с Любовью
Дмитриевной прошли гулять в лес. На Любови Дмитри
евне был надет черный берет, в котором Блок играл
Гамлета, в год окончания им гимназии, когда были на
писаны первые стихи к Офелии. Когда мне надо было
возвращаться в Москву, Блок и Любовь Дмитриевна про
водили меня до станции.
Этой весной, собственно, и кончаются светлые воспо
минания моей дружбы с Блоком.
Письма его становились холоднее. 21-го октября
1904 года он писал мне: «Почему ты придаешь такое
значение Брюсову? Я знаю, что тебя несколько удивит
этот вопрос, особенно от меня, который еле выкарабки
вается из-под тяжести его стихов. Но ведь что прошло,
то прошло. Год минул как раз с тех пор, как «Urbi et
Orbi» начало нас всех раздирать пополам. Но половины
понемногу склеиваются, раны залечиваются, хочешь
другого... Мне искренно кажется, что «Орфей» и «Медея»
далеко уступают «Urbi et Orbi». Почти так же немного
выше «Конь блед». И так должно быть всегда после за
траты чудовищных сил (а ведь Брюсов иногда тратил же
их «через силу»). После сильного изнурения пища сразу
в рот не полезет. Конечно, при М. Д. 28 «Орфей» разрос
ся перед тобой, но... прислушайся к его «субстанции»:
много перебоев, словом, то, что кажется «внешним нут-
123
ром», на «авось»; много перенятого у самого себя То же
в «Медее», которая, однако, выше».
Так резко изменилось его настроение за какие-нибудь
полгода. Вместо прежнего бодрого пафоса в тоне писем
зазвучало что-то мрачное и разочарованное. В том же
письме он говорит: «Конечно, после всех наших споров
о Мережковском, мне продолжает быть близко и необхо
димо «соловьевское заветное», «теократический принцип».
Чтобы чувствовать его теперь так исключительно сильно