Александр I
Шрифт:
Вдруг все побежали; в одну минуту опустела набережная. То там, то здесь перехлёстывали, переливались волны через гранитную стенку, как через край водоёма, слишком полного. Ещё минута – и скрылась под водою улица, и волны забились в стену дворца.
– Наводненье! Наводненье! – кричала Валуева с таким испугом, как будто вода сейчас вольётся в комнату.
А государыня радовалась той радостью, которая овладевает людьми при виде ночного пожара, заливающего тёмное небо красным заревом. Хотелось, чтобы вода подымалась выше и выше – всё затопила, всё разрушила, – и наступил конец
Вошёл секретарь Лонгинов и рассказал свои приключения: едва не утонул; карету залило; он должен был сидеть на корточках; промочил ноги; только что переобулся; показывал, смеясь, чужие башмаки, не впору. И дамы смеялись.
– Ужасное бедствие! Под водой уже две трети города, – заключил Лонгинов. – Я всегда говорил: нельзя жить людям там, где могут быть такие бедствия. Когда-нибудь участь Атлантиды постигнет Петербург…
Ужасались, ахали, охали:
– Бедные люди! Сколько несчастий! Сколько жертв!
А государыне казалось, что им всем весело.
Весело смотреть, как фельдъегерь в почтовой тележке (колёса роют воду, точно маленькая водяная мельница) остановился, потому что вода вот-вот подымет тележку, как лодку; седок с кучером вылезли, выпрягли и, держа лошадей за уши, поскакали – поплыли. Весело смотреть, как мужик лезет на фонарный столб; расшатанный напором ветра и волн, деревянный столб качается; мужик, сорвавшись, падает; нырнул, вынырнул; бежит, плывёт, – должно быть, утонет. А вон собака на крыше будки, подняв морду, воет. За двойными рамами окон звуков не слышно – ни рёва бури, ни шума волн, ни криков о помощи, как будто мёртвое молчанье – над мёртвою пустыней вод. От Зимнего дворца до крепости – один кипящий, клокочущий, бушующий омут, где несутся барки, лодки, галиоты, плоты, заборы, крыши, гауптвахты, рыбные садки, брёвна, доски, тюки товаров, трупы животных и кресты с могил размытого кладбища.
Шесть градусов выше нуля, а барометр опустился, как во время грозы.
Свет – тёмный, как у человека перед обмороком, когда в глазах темнеет; похоже на светопреставление; иногда выглядывает солнце сквозь тучи, как лицо покойника сквозь кисею гробовую, – и тогда ещё больше похоже на кончину мира.
У государыни лихорадка прошла. Она чувствовала себя бодрою, сильною, лёгкою, как в детстве, во время самых буйных игр. А иногда казалось ей, что вода опустится, войдёт в берега, и будет всё опять, как было – та же скука, пошлость и уродство жизни, те же глупые сцены с Валуевой, разговоры с императрицей-матерью, дела Патриотического Общества. И становилось жалко чего-то; озноб пробегал по телу, ноги бессильно подкашивались, и вся она опять – больная, слабая, старая.
– Ну, Николай Михайлыч, у нас много дел, – говорила секретарю.
Он читал ей доклад, и она слушала, стараясь не думать о наводнении.
Но Валуева кричала:
– Смотрите, смотрите, ваше величество? Вон уже где!..
И опять – ужас и радость конца.
– Пойдёмте в угольную, там лучше видно, – предложила государыня.
Проходя коридором, услышали крик:
– Утонули! Утонули? Светики, родимые!..
Степанида Петровна Голяшкина, камер-лакейская вдова, старуха лет восьмидесяти, плакала
– Ваше величество, государыня-матушка, смилуйтесь! Приказать извольте лодку!.. – закричала, увидев императрицу и повалившись ей в ноги.
Не могла говорить. За неё объяснили другие, что Голяшкиной дочь за аудиторским чиновником замужем, в Чекушках живёт, на Васильевском острове, в маленьком домике, на самом берегу Невы; там теперь всё уже залило, потому что место низкое; поутру отец уходит в должность, мать – на рынок; люди – бедные, не могут держать прислуги; уходя запирают двух детей своих, мальчика и деточку, одних в доме. Вот и боится бабушка, чтобы внучки не утонули.
– Нельзя ли лодку? – сказала государыня Лонгинову.
– Не извольте беспокоиться, ваше величество, – заговорил седой, степенный камер-лакей. – Сама не знает, что говорит. Ума лишившись от горя. Какие тут лодки! Кто повезёт? Да и все уж, чай, разосланы… Ну полно, Петровна, может, ещё и живы. Молиться надо. Пойдём-ка, бабушка, не докучай государыне…
Старуху увели под руки; но долго ещё слышался крик её, и, как будто в одном этом крике соединились все бесчисленные вопли погибающих, – государыня вдруг поняла, что происходит.
– Ступайте, Николай Михайлыч, узнайте, где государь.
Лонгинов хотел было что-то сказать, но она закричала:
– Ступайте же, ступайте, делайте, что вам велят!
Вошла в уточную и стала смотреть в окно.
На Неве, против Адмиралтейской набережной, тонула плоскодонная барка, флахшкот Исаакиевского моста. Водою подняло мост, как гору, и разорвало на части; они понеслись в разные стороны; на тонущем флахшкоте люди, как муравьи, сновали, копошились, бегали. Государыня узнала плывший к ним на помощь дежурный восемнадцативесельный катер гвардейского экипажа, стоявший всегда у дворца на Неве. В белесовато-мутной мгле урагана волны играли лодкою, как ореховой скорлупкою, – вот-вот опрокинется и пойдёт ко дну. Что, если там государь?
А Лонгинов пропал. Не послать ли Валуеву? Да нет, глупа, – ничего не сумеет.
Молоденький офицер пробегал через комнату. Вымок весь, – должно быть, только что был по пояс в воде. Простое, милое, как у деревенских мальчиков, лицо его посинела от холода, а в плазах был тот радостный ужас, который испытывала давеча сама государыня. Увидев её, остановился и отдал честь.
– Не знаете ли, где государь?
– Не могу знать, ваше величество, – ответил он, стуча зубами и стараясь удержать улыбку. – Кто говорит – здесь, во дворце, а кто – с генерал-адъютантом Бенкендорфом на катере.
– Ну хорошо, ступайте.
Он побежал, оставляя на паркете лужицы. Наконец вернулся Лонгинов.
– Никто ничего не знает. Просто беда! Толку не добьёшься. Все потеряли голову, мечутся как угорелые…
– Ах, Николай Михайлович, нельзя же так! – воскликнула она со слезами в голосе. – Боже мой! Боже мой!.. Ну, так я сама, если вы ничего не умеете…
– Ваше величество…
– Ступайте за мной!
И все трое побежали, – государыня, Валуева, Лонгинов. Встретили камердинера Мельникова. Он тоже не знал, где государь.