Александр Иванов
Шрифт:
Ожидая разрешения на поездку, он продолжил работу над эскизами к картине «Братья Иосифа в тот момент, когда находят кубок в мешке у Вениамина».
Библейский сюжет «Братьев Иосифа» использовался художниками и прежде Иванова, но именно его он предпочел для своей будущей картины. Возможно, сказался и совет Камуччини. Впрочем, не станем забывать следующего: Иванов хотя и прислушивался к чужим мнениям, но всегда критически судил о них, потому и мог совершенно справедливо писать сестре в конце 1831 года: «…впрочем, я работаю доселе более для удовлетворения желаний собственных, т. е. чтобы удовлетворить вечно недовольный глаз мой, нежели для снискания чего-то».
Согласно библейскому преданию братья Иосифа продали Иосифа израильтянам за двадцать серебреников.
Оставив одного из них, Симеона, в качестве заложника, Иосиф велел остальным вернуться на родину и привести с собой Вениамина — младшего брата, любимого отцом-патриархом, да, вероятно, и всеми, за добрые свои качества. Перед уходом братьев Иосиф велел тайно возвратить им деньги, которые они заплатили за хлеб, положив монеты в мешки, наполненные хлебом. Путники обнаружили деньги только в дороге.
Через некоторое время они вернулись в Египет вместе с Вениамином. Увидев младшего брата после долгих лет разлуки, Иосиф так был взволнован, что поспешно удалился во внутреннюю комнату и плакал там.
«И умыв лице свое, — читаем в первой книге Моисея „Бытие“, — вышел, и скрепился и сказал: подавайте кушанье.
И подали ему особо, и им особо, и Египтянам, обедавшим с ним, особо, ибо Египтяне не могут есть с Евреями, потому что это мерзость для Египтян.
И сели они пред ним, первородный по первородству его, и младший по молодости его, и дивились эти люди друг пред другом.
И посылались им кушанья от него, и доля Вениамина была впятеро больше долей каждого из них. И пили, и довольно пили они с ним.
И приказал [Иосиф] начальнику дома своего, говоря: наполни мешки этих людей пищею, сколько они могут нести, и серебро каждого положи в отверстие мешка его, а чашу мою, чашу серебряную, положи в отверстие мешка к младшему вместе с серебром за купленный им хлеб. И сделал тот по слову Иосифа, которое сказал он.
Утром, когда рассвело, эти люди были отпущены, они и ослы их.
Еще не далеко отошли они от города, как Иосиф сказал начальнику дома своего: ступай, догоняй этих людей и, когда догонишь, скажи им: для чего вы заплатили злом за добро? [для чего украли у меня серебряную чашу?] Не та ли это, из которой пьет господин мой и гадает на ней? Худо это вы сделали.
Он догнал их и сказал им эти слова.
Они сказали ему: для чего господин наш говорит такие слова? Нет, рабы твои не сделают такого дела. Вот, серебро, найденное нами в отверстии мешков наших, мы обратно принесли тебе из земли Ханаанской: как же нам украсть из дома господина твоего серебро или золото? У кого из рабов твоих найдется [чаша], тому смерть, и мы будем рабами господину нашему.
Он сказал: хорошо; как вы сказали, так пусть и будет: у кого найдется [чаша]; тот будет мне рабом, а вы будете не виноваты.
Они поспешно спустили каждый свой мешок на землю и открыли каждый свой мешок.
Он обыскал, начал со старшего и окончил младшим; и нашлась чаша в мешке Вениаминовом…»
Самый драматичный момент библейского предания взялся изобразить Иванов: начальник дома Иосифова достает из мешка Вениамина серебряную чашу. Ужас и смятение, отчаяние и страх, безутешное горе и сознание своего бессилия охватывают братьев. Не могли не сознавать они, что, вернувшись к отцу без Вениамина, тем убьют его. Не могли они и подумать в ту минуту, что все случившееся было затеяно Иосифом с тем, чтобы найти повод задержать у себя Вениамина.
Никогда прежде не брался Иванов за такую сложную тему, позволявшую, казалось, выплеснуть всю остроту переживаний, испытанных им самим на чужбине.
И такую многофигурную композицию создавал впервые.
Подготовительные рисунки почти все посвящены истории Иосифа и его семьи в предшествующие периоды.
Ему важно уяснить характер действующих лиц. («Иуда нрава смелого и горячего, рвет платье с отчаянием; второй более флегматичен; Самсон, испытав темницу, бросил(ся) на землю. Домостроитель, как образованный человек, не горячится, как в первом. В прочих фигурах отголоски сего действия».)
Не раз и не два перекраивались, переписывались эскизы, пока он не почувствовал наконец композиционный строй картины.
Чем-то отдаленно, по настроению, выбранный сюжет напоминал ситуацию, сложившуюся к тому времени в отношениях между Ивановым и художниками-соотечественниками, живущими в Риме. Близких среди них по сердцу, за исключением разве что Лапченко, у него не было.
За дружной и веселой внешней жизнью художников открывались грубость нравов, недобросовестность, зависть и интриги, что очень скоро охладили первые восторги Иванова.
Недаром, сторонясь товарищей, Иванов повел замкнутую жизнь.
«С политики ли начинается разговор, или о художествах, или о кушаньях, о погоде — все равно, — тотчас ударимся в личность, — читаем в одном из его писем, — и вот, под конец сыплются ругательства. Как приятно обедать! Иностранцы перестают разговаривать, ибо чрезвычайный шум наш мешает продолжению их бесед, они скорее уходят и, не понимая языка, читают в лицах спорящих раскаленную ярость. Я не знаю, как бы мне высвободиться из сего безпорядка».
Рассказывая о дурачествах соотечественников, съехавшихся на лето в Субиако и «развлекающихся игрой в солдаты, итальянской пляской и бросаньем пряников мальчишкам», он писал: «Я меньше всех участвовал в этих весельях и делал это, чтобы только не казаться странным».
Каждый жил своею жизнью, своими частными интересами, даже именитые.
Федор Бруни излечивался от безответной любви к Волконской. В том помогала ему возникшая страсть к красивой и богатой римлянке Анджелике Серии, отец которой — француз — был крупнейшим домовладельцем в столице Италии. Он не возражал против брака дочери с художником-католиком, но вот маменька… Маменьку партия явно не устраивала. Но неожиданно синьора Серии занемогла, и в городе заговорили о возможной ее кончине. Смерть могла переменить ход событий, и все ждали вестей из дома француза. (Бруни выгодно женится на Анджелике и пригласит на свою свадьбу Иванова, Иордана и Рихтера.)
Профессор Орест Кипренский (за глаза его называли русским Ван Дейком и Тицианом) — отзывчивый, готовый прийти на выручку в трудную минуту «курляндец», переживал не лучшую свою пору. Прежде всегда деятельный, готовый на помощь и поощрение, нередко он обегал весь Рим, чтобы посмотреть что-нибудь новенькое и изящное, чуть лишь до него доходили слухи. С карманами, наполненными кренделями и сухарями, которыми он имел обыкновение кормить голодных римских собак, пренебрегаемых своими хозяевами, Кипренский являлся на чердак какого-нибудь молодого неизвестного художника и, заметив в нем первые признаки таланта, помогал словом и делом.
Еще в первое свое пребывание в Италии, во время работы над картиной «Пляска вакханки с сатиром» Орест Адамович нашел для модели молоденькой вакханки одну бедную девочку по имени Мариучча, несчастную дочь женщины сомнительного поведения. Несколько раз он откупал у нее девочку и наконец перед отъездом в Россию в 1823 году поместил Мариуччу в одно монастырское воспитательное заведение. Сам с детства лишенный родительской ласки, Кипренский был счастлив — он впервые познал отцовские чувства.
«Как можно оставаться равнодушным, — писал он друзьям, — видя около себя существо, которое живет и дышит только для тебя. Которому мнения мои составляют как бы правило, а желание как бы закон, которому привычки мои обращаются в наклонность, которое удовлетворяет сердце мое своею нежностью, гордость мою своею покорностью, уверенность в истинной, нерасчетливой любви ревностью, странною в девочке таких лет и показывающей в ней натуру, способную дойти со временем, в отношении меня, до самого высокого самопожертвования…»