Александр Островский
Шрифт:
Замечательно, что Островский говорит о необходимости разрушать идеалы прошедшего «во имя вечной правды», во имя высшего идеала. Александр Николаевич мог бы сказать своему другу Аполлону Григорьеву: да, нет «полетистости» в современных позитивистах, торжество их было бы ужасно, но ведь, кроме этого, действительно мертвящего дух здравомыслия, есть «вечная правда», высший идеал, это было, есть и будет, ибо без этого теряет смысл человеческая жизнь. Да, теперь на сцене Кавелины, но был в истории Минин. Кавелины пройдут, Минин останется. И в нем, Минине, в народной жизни, которая мерится не сроками позитивистской моды, а многовековыми историческими испытаниями, — в этой народной жизни можно найти те «идеальные заложения», которые несравненно больше говорят сознанию и сердцу художника, чем любая спекулятивная теория.
Поэтому Островский и был такой притягательной положительной силой для
ГЛАВА X «СПОДОБИТЬСЯ РОССИИ БЫТЬ СЛУГОЮ»
Путешествие по Волге развернуло перед Островским панораму исторического прошлого России. Что ни город, то новое предание.
И впоследствии, уже после этого путешествия, когда он был в волжских и других городах, живо интересовался всем, что связано с историей здешних мест. В мае 1865 года он побывал в Казани. Стоя около памятника павшим во время взятия города Иваном Грозным, при впадении Казанки в Волгу, Островский представил в воображении, как отсюда после молебна начинался штурм крепостной деревянной стены, бывшей на месте нынешней Проломной улицы: лютая сеча, крики, стоны, ржание коней и взволнованное лицо молодого царя, ожидающего исхода сражения. Теперь отсюда как на ладони виден Кремль с его белокаменными соборами и Спасской башней налево, а направо — краснокирпичной башней Сююм-беки. Сейчас на Казанке мельница в восемь камней, как рассказал Островскому прохожий старик, а тогда, после сражения, вся речка была в крови. На этом же месте, где ныне памятник павшихм, Иван Грозный после взятия Казани отслужил панихиду и отправился в покоренный город.
Островский весь ушел воображением в далекое прошлое, а в это время рядом, на Казанке, ребятишки и взрослые удочками ловили рыбу, из воды то и дело вылетали трепещущие окуньки, плотвицы, и Островский, сам заядлый рыбак, загорелся рыбацкой удалью, глядя на удачников, «Какая была здесь сеча, а вот прошли столетия, ребятишки удят рыбу, жизнь идет своим чередом».
По берегу Казанки он подошел к Волге, которая здесь казалась необъятной, долго всматривался в ту сторону, где в тридцати верстах отсюда находился Свияжск, оттуда Грозный начал готовить осаду Казани. Потом Александр Николаевич прошел берегом Волги, поднялся к Кремлю, обогнул его по берегу Казанки и оказался у Спасской башни.
Исподволь накапливались впечатления, подробности, относящиеся к историческому прошлому и во время поездок Островского в Щелыково. До 1871 года, когда была построена Иваново-Кинешемская железная дорога и Островский стал пользоваться ею, до этого он добирался до Щелыкова на лошадях по дороге, которая проходила через Сергиев Посад, Переславль-Залесский, Ростов-Великий и Ярославль. Дорога обогащала драматурга картинами народной жизни, труда, обилием интересных разговоров, красочностью народной речи, многообразием характеров. Бесценный бытовой материал сам плыл в руки художника. Историей веяло от этой дороги, проходившей по старинному тракту, через древнерусские города. Сергий Радонежский благословил Дмитрия Донского на битву, сыгравшую решающую роль в освобождении Руси от татарского ига. Монастырь оказал твердое сопротивление польско-литовским интервентам, выдержав длительную осаду в течение 1608–1610 годов и вынудив отряды захватчиков отступить. Сюда, в Троице-Сергиеву лавру, пришли Козьма Минин и Дмитрий Пожарский с ополчением по дороге в Москву, прежде чем вступить в сражение с неприятелем. Много других исторических событий связано с лаврой. А в нескольких десятках километров от нее, в сторону Владимира, раскинулась Александровская слобода, в которую Иван Грозный удалился из Москвы и где прожил более десяти лет, наводя ужас на своих подданных опричниной.
Исторические лица, их жесты, речи оживали, обретали звучание в воображении, как живой стоял перед глазами Минин: этот образ давно не оставлял его, еще с детства, когда мальчиком он стоял на Красной площади, когда слышал рассказ о том, как в Замоскворечье, недалеко от того места, где они, Островские, жили, Минин сам повел отряд в бой против польского гетмана и обратил его в бегство. Что это был за человек? Какая сила владела им, какая пламенная вера? Он из тех необыкновенных, исторического значения людей, у которых все крупно. Это о них говорит пословица: «великому делу — великое слово». В воображении видятся широкие, величавые жесты человека, нравственно цельного, открытого. Слышится речь житейская, но не бытовая, а полная внутреннего духовного значения. Минину нечего бояться высоких слов — так велико
Но почему так дался ему, не отпускает его от себя Минин, вообще почему его «потянуло на историю»? Все по той же причине, по какой люди всегда обращались в прошлое, чтобы лучше разобраться в настоящем. А настоящее, то есть начало шестидесятых годов, было для Островского предметом напряженных и тревожных раздумий. Какою Россия входит на второе тысячелетие своего существования, что ее ояшдает в будущем? Канун, а затем сама реформа 19 февраля 1861 года открыли пути новым, невиданным в истории России отношениям — буржуазно-капиталистическим. Неясной, неопределенной была историческая перспектива.
И в этот переходный период, рождавший в современниках опасение за будущее страны, Островский обратился к истории. Для тех, кто знал драматурга поверхностно, кто видел в нем «бытовика», такой поворот его от сцен современного быта к историческим сюжетам, к изображению народной жизни давних эпох казался невероятным и даже необъяснимым. Но кто знал Островского и его пьесы глубже, для тех не было в этом ничего неожиданного. Может быть, такое знание выразил лучше других И. А. Гончаров, постоянно и любовно следивший за литературной деятельностью Островского и написавший о нем: «Островский писатель исторический, то есть писатель нравов и быта… Островский писал эту жизнь с натуры, и у него вышел бесконечный ряд живых картин или одна бесконечная картина — от «Снегурочки», «Воеводы» до «Поздней любви» и «Не все коту масленица»… Тысячи лет прожила Россия, и Островский воздвигнул ей тысячелетний памятник».
Все взаимосвязано у Островского — прошлое и современное, все входит в историческое бытие народа с его веками сложившимися традициями.
После путешествия по Волге у Островского возник замысел, о котором он писал в сентябре 1857 года Некрасову: «Честь имею Вас уведомить, что у меня готовится целый ряд пьес под общим заглавием «Ночи на Волге». В цикл «Ночи на Волге» должны были войти и пьесы о современной жизни, такие, как «Гроза», и пьесы исторические, например, драматическая хроника «Козьма Захарьич Минин-Сухорук», комедия «Воевода». Все пьесы, и о современной жизни, и на исторические сюжеты, объединялись единым целостным замыслом, составляя широкое полотно народной жизни, где настоящее, с его поэзией, бытом, со всеми его проблемами и противоречиями, несло в себе коренные свойства исторического бытия народа.
И Козьма Минин как национальный характер не появился у Островского вдруг, на пустом месте. Ведь и в Русакове, если всмотреться, есть что-то от Минина — в цельности, монолитности его характера, в нравственной силе убеждений, в самой его несколько резонерствующей рассудительности.
Пьеса «Козьма Захарьич Минин-Сухорук», вышедшая в 1862 году, начинается с драматического противопоставления: здесь, в Нижнем, тишь да гладь, довольство, сытость, а там, в Москве, настали «времена плохие», «стон и плач сирот и горьких вдов, как дымный столб, на небеса восходит». Смута, разорение, злодейство поразили первопрестольный град. Душой болезнует, скорбит Козьма Захарьич Минин, «радетель» за земское дело, за родную землю. Некоторые из его земляков думают: зачем Козьме Захарьичу печалиться о Москве, по пословице: своя рубашка ближе к телу. Но в том-то и дело, что искони в русском человеке жила заветная мысль о единстве своей земли, та мысль, которая вдохновляла еще автора «Слова о полку Игореве», которая умудрила старца Фи-лофея из Пскова в начале XVI века провозгласить идею Москвы как «Третьего Рима», которая заставляла областных летописцев ратовать за объединение русских княжеств вокруг Москвы. Так и Минин не может быть в стороне, когда в беде и смуте родная земля. «Москва нам мать!.. А разве дети могут мать покинуть в беде и горе?» — говорит он нижегородцам. Свои же люди розни-чают, врагу на радость, Руси на погибель, иной боярин, глядишь, боярство-то от тушинского вора получил. Ту-шинцы предают святое дело, этим отступникам лишь «хочется пожить да погулять».
Ночью один стоит Минин на берегу Волги. Река сливается с темнотой, огоньки поблескивают по берегам — то бурлаки готовят себе пищу. Доносится печальная, протяжная песня. Минину чудится, что не радость сложила эту песню, а неволя, «разгром войны, пожары деревень, житье без кровли, ночи без ночлега», в песне этой слышатся ему слезы самой Руси, терзаемой врагом, они рвут ему сердце, душу жгут огнем и утверждают на подвиг его «слабый дух». Он чувствует в себе неведомые силы, «готов один поднять всю Русь на плечи, готов орлом лететь на супостата». И Волга укрепляет его усомнившийся было дух: «Восстань за Русь, на то есть воля Божья!»