Александр Радищев
Шрифт:
"Странное существо человек: утром он плачет, вечером смеется, хотя за день ровно ничего не переменилось, а иной раз и сам он с места не сдвинулся, усевшись поплотнее в кресле в халате и колпаке и вдвинув ноги в теплые туфли. Таков и я: пишу к вашему сиятельству, проведя все утро в слезах, прохохотав весь вечер, как безумный. И это при том, что я не смеялся, по крайней мере, искренно, с тех самых пор, как моя добрая подруга покинула нас в Тобольске. Что же случилось? Ровным счетом ничего. Заезжал с визитом поручик Ловцов, болван всесовершенный, рассказывал, что был недавно в Японии и недоволен, что там не дают лошадей проезжающим. Он бы еще в Африку заехал и удивлялся бы, что его там съели. Вообще у меня здесь очень
Рассеявши тучи, омрачавшие мой разум и душу, ныне, как некогда Феб, вышедший во всем блеске из лона Амфитриты, я радостно, выйдя, правда, только из бани с мокрой еще головой, берусь за перо, чтобы поблагодарить ваше сиятельство за письмо от 2 сентября, которое я получил 20-го того же месяца. Сам я столько раз испытал неверность почты, что у меня к ней полное отвращение; я пользуюсь оказией. Да чего же, наконец, ищут, вскрывая мои письма! Никогда в них такого не было; никогда такого в них и не будет.
Во всех моих горестях, со всеми моими просьбами я прибегал только к вам одному. Если бы мне пришлось обратиться к кому другому, а не к вам, то язык мой скорее бы отсох, чем я произнес бы хоть одно слово, и я не смог бы сказать: помогите мне тремя стами рублей. Ваше сиятельство можете подумать, что, владея деревней, я плохо справляюсь с хозяйством, но случай мой совсем другой. Мой дом в Петербурге еще не продан, доходы с него от съемщиков не покрывают всех издержек, я так и не смог получить десяти тысяч рублей, приходящихся на мою долю после смерти моей подруги, ни даже обеспечения в том, а сверх того большая семья - ах, несмотря на спокойствие духа, которое нам дарует философское отношение к вещам, мы всегда платим дань человеческой природе, слабой и отягощенной страданиями, и совершенный стоицизм есть не более как химера. Не откажите мне в моей просьбе, милостивой государь, не заставляйте меня краснеть.
Кончаю моим обычным припевом: благоволите не забывать того, кто с глубочайшим почтением и преданностию самой непоколебимой вашего сиятельства, милостивого государя моего, нижайший и покорнейший слуга
Александр Радищев.
Я знаю из газет, что два секретаря таможни получили повышение в чине в связи с утверждением нового генерального таможенного тарифа. Признаюсь, что хотел бы его посмотреть".
Новый император, на престол восшед, чины и дворянство вдруг возвратил; возвратил и право въезда в столицы, и ввёл коллежского советника Радищева в Комиссию по составлению законов новоучреждённую. Верно, Воронцов все печёнки проел с тем, что оный Радищев в оной Комиссии полезнее всех других может быть.
Александр Николаевич простодушно оживился, помолодел; в бесхитростности своей достал все писанные ранее проекты, Гражданское уложение для всей России достал, дома у него запылившееся; поскакал в Петербург. На выезде из Калужской губернии сердце ёкнуло, попритчилось, будто границу губернии пересекать ему не дозволено: испугался, что сие нарушеньем запрета почтётся; но вслед за тем воспомнил о монаршей милости и мало-помалу в себя пришёл. Долгов у него было выше головы, судебных тяжб также, но он и бровью не вёл; сюртук не самый поношенный сыскал, обтряхнул прилежно; проектец Уложенья пересмотрел, убедился, что талантливо писано и дело везде говорится, успокоился и к обсуждениям сериозным в Комиссии приготовился. Всем высоким особам проект свой показал. Дале произошло следующее: Василий Назарьевич Каразин, проект увидевши, только глаза закатил; Сперанский долго Радищева распекал за закрытыми дверьми, и о чём
– Значит, вчера вы из Иркутска к нам вернулись?..
– Из Илимска, ваше сиятельство, и пять лет тому.
– Милосердие неизреченное. А сегодня вы считаете, что комиссия наша не вправе заниматься тем, чем занимается, что и сама постановка вопроса в таком виде невозможна?
– Не вовсе невозможна, - Радищев, из болезней не вылезавший, откашлялся в сторонку, от Завадовского отворотившись.
– Недоумение единственно вызывает, что комиссия берётся цены назначать за людей убиенных. Это, извините, бредоумствование. Так мы скоро, пожалуй, и в ранге Господа Бога хорошо себя почувствуем. Какую цену можно определить за лишение мужа, или жены, или сына, или кого ещё, я не знаю? На мой взгляд, о сём и толковать невместно.
– Значит, снова особое мнение?
– прохладно спросил Завадовский, исписанные листки о стол кидая.
– Ваш красивый почерк-то лицезреть у меня уже мочи нет!..
– Почто вы так, ваше сиятельство?
– А сколько их у вас уж было? Об отводе судей с особым мненьем вы ввязались? О праве судимого выбирать себе защитника? У вас, милый мой, характер скандалёзный. Вы на Страшном суде не намереваетесь ли также особое мнение подать? Вы особое-то мнение своё по всем вопросам уж прямо наверх, Всевышнему адресуйте!
– Завадовский потыкал перстом в плафон, расписанный ангелами.
– Послушайте, что вам ещё нужно? Орден вам возвратили? Я же и хлопотал. Жалованье до двух тысяч увеличили, наравне с прочими членами Комиссии? Я вот вас в прошениях всё нахваливал, паче же всего упирал на то, что вы, не в пример всем прочим, писать умеете. Ныне же вижу, что в том не достоинство ваше, а бедствие какое-то стихийное. "Цена крови человеческой не может быть деньгами исчислена"? Может, может. Исчислим. Так, что вы ещё диву дадитесь.
"Милостивый государь мой батюшка и милостивая государыня матушка.
Я с месяц был болен, а теперь хотя поздоровее, но слабость ещё велика. Дело наше в суде не шевелится, неизвестно, когда будут докладывать. Дети мои свидетельствуют вам свое почтение. Я здесь переезжаю с квартиры на квартиру. Худо не иметь своего дома. Теперь я живу в семеновском полку, в прежней 4-ой роте, в доме купецкой жены Лавровой N 606 четвертого квартала московской части.
Для матушки я послал давно уже магнезию, не знаю, получила ли она ее. Простите, мои любезные, и благословите вашего покорного сына.
Александр Радищев".
Радищев постоял чуть-чуть напротив бывшего своего дома на Грязной, теперь к чужим людям отошедшего. Внутрь войти так и не решился, только снаружи помедлил, покуда не замёрз. Отчего-то холод в Сибири был не так силён. Очевидно, оттого, что было это десять лет тому назад. На окне Анютушкиной спаленки занавеска теперь была вовсе безобразная, в цветочек, страшно молвить, розовый.
Худо другое: Анютушки боле не было.
Подумал он с минутку о том, для чего она оставила его так рано; песенка на ум взошла давнишняя, коей никто, вероятно, уж более не певал:
Правдой почитаю лесть
Я в твоём ответе,
Мне и льстя всего, что есть,
Ты милей на свете.
В том, что ныне ясно зрю,
Сам себе не верю,
День и ночь тобой горю,