Алексей Михайлович
Шрифт:
Пока прикованный Аввакум томился в монастырской тюрьме, 1 сентября, в Семенов день расстригли Логгина. Тут уж страсти закипели нешуточные. Логгин с началом обряда «разжегся ревностию божественного огня» и принялся при царе хулить Никона и даже плеваться в него. Когда протопопа распоясали, он содрал с себя рубашку и бросил ее в патриарха. Пройдет немного времени, и подобные сцены станут повторяться достаточно часто. Но тогда все происходящее, по-видимому, озадачило Алексея Михайловича. И если Никон в ответ на оскорбления только ожесточался, то царь печалился и скорбел. Не таким ему виделось упорядочивание церковной жизни.
Аввакум, повествуя о расстрижении Логгина, привел «доказательства» божественной поддержки страдальца. Когда избитого и раздетого расстригу бросили в холодную келью Богоявленского
Имя «доброхота», сотворившего «чудо» с шапкой и шубой, не было названо. Сочувствующих в верхах хватало. В роли «доброхота» мог выступить даже сам Алексей Михайлович, любивший выказывать милость опальным. Во всяком случае, Никон, посмеявшись, ограничился тем, что приказал отобрать у Логгина одну только шапку. Лишенного сана Логгина сослали в деревню отца со строгим приказом не называть «ево попом и протопопом». Оговорка из разряда обязательных: тринадцать лет спустя так же распорядятся относительно самого Никона, с той только разницей, что «изъятие» окажется более весомым — того запрещено будет величать патриархом.
Две недели спустя настал черед Аввакума. Когда его привели в Успенский собор, Алексей Михайлович поднялся с царского места и стал упрашивать Никона пощадить протопопа. Едва ли царское вмешательство оказалось по нраву патриарху. Однако царь не приказывал — молил, и Никон уважил просьбу. Так Алексей Михайлович, по признанию самого Аввакума, «упросил» его у патриарха. Но царское заступничество не нарушало прежней договоренности. Не случайно Вонифатьев, отказывая сосланному Неронову в просьбе о царском вмешательстве в церковные дела, писал, что Алексей Михайлович «на себя такого чина не взимает, что управити ему, государю, благочестие». В другом месте эта мысль была высказана духовником еще более образно: «Царь государь положил свою душу и всю Россию на патриархову душу» [203] .
203
Там же. С. 89, 91, 106.
Алексей Михайлович вступился за Аввакума отчасти потому, что сумел оценить всю незаурядность этой своеобразной личности. Эта тяга Тишайшего к талантам — несомненно, привлекательная сторона его натуры. Позднее ее унаследует Петр I, обладавший особым даром распознавать и привлекать на службу людей недюжинных.
Но Никон уступил, по-видимому, не только потому, что трудно было отказать государю. Не следует забывать, что в 1653 году вовсе не Аввакум, а Неронов рассматривался как бесспорный лидер оппозиции патриарху. Позднее станет ясно, что Аввакума сторонники церковных нововведений недооценили. Героем раскола стал не уступивший Неронов, а несгибаемый Аввакум. Пока же его «за многое бесчинство» ждала долгая сибирская ссылка — начало невероятных духовных и физических страданий, вылившихся в великую книгу «Житие Аввакума».
Следом за Нероновым, Аввакумом и Логгиным пострадали и другие провинциальные боголюбцы — Даниил Костромской, Ермил Ярославский и другие. «Бунт», учиненный ими, остался главной вехой в их жизни. Все они вскоре умерли, не успев, в отличие от Аввакума и Неронова, оказать сколько-нибудь сильное влияние на тяжбу с Никоном [204] .
Столкновение с провинциальными ревнителями кажется неизбежным — ведь за этим на самом деле стоял серьезный спор о направлении и моделях духовного развития. И, разумеется, совершенно невозможной была ситуация, о которой мечтали бывшие товарищи Никона по кружку: чтобы патриарх действовал, «внимая прилежно отца Иоанна глаголом». Такое еще могло пройти со Стефаном Вонифатьевым, но никак не с самовластным и гордым Никоном. Потому он рвал прежние связи решительно и резко, отказываясь от полутонов и признавая лишь две крайности — вражду или покорность.
204
Зеньковский С.Указ. соч. С. 215–216.
Узнав
Вонифатьев прочел грамотку Алексею Михайловичу. Царь был удивлен упрямству Неронова: ведь они-то, царь и благовещенский протопоп, «блазни (сомнений. — И.А.) не имеют о патриархе — все он доброе творит». Признание, сделанное в ответной грамотке Неронову, очень характерное. Оно приоткрывает стиль мышления и Вонифатьева, и, главное, его царственного духовного чада: государь за патриархом ничего худого не видит — значит, и остальным противиться ни к чему!
Неронов не внял разумному совету. Все попытки Стефана примирить его с патриархом успеха не приносили. Вонифатьев тяжело переносил этот разлад. Он, кажется, все более усматривал в разрыве спор уязвленных гордынь, а не канонические расхождения. А ведь речь шла о людях ему близких, о тех, кого он долгие годы пестовал и подымал! Уставший Вонифатьев все чаще задумывается об уходе в монастырь. И зовет Неронова послужить Господу «по силе нашей» в монашеской скуфье. Ему это кажется наилучшим выходом. Монашеский клобук должен усмирить Неронова; усмирение же протопопа смягчит и ожесточившееся сердце Никона.
Неронов соглашался принять постриг. Но первым все же оказался Вонифатьев. Он скрылся от мира за монастырской стеной, сменив имя Стефан на имя Савватий.
Помимо обрядовой реформы Никону следовало подумать и об исправлении богослужебных книг — о «книжной справе». Необходимость в ней была вызвана многочисленными разночтениями и расхождениями в службе и в церковных чинах, которые возникли по разным, в том числе и по чисто техническим, причинам. Особенно остро проблема унификации и исправления текстов встала с возникновением книгопечатания, когда ошибки могли тиражироваться в великом множестве, да еще по патриаршему благословению. Книжная «справа» — исправление и издание богослужебной литературы — приобретала общецерковное и даже общегосударственное значение и налагала на организаторов и справщиков ответственность, которая была немыслима в эпоху рукописных книг. А это, в свою очередь, потенциально придавало конфликту по поводу «справы» масштаб и остроту, которые едва ли могли предугадать сами участники.
С необходимостью исправления книг в Москве столкнулись сразу же по окончании Смуты. Создалась на первый взгляд парадоксальная ситуация: страна лежала «в пусте», люди едва оправились «от страху и ужасти», а на Печатном дворе денно и нощно трудились справщики и печатники. Делалось все, чтобы преодолеть книжную скудность — печальное наследие лихолетья. При этом часть тиража рассылалась по монастырям и храмам безвозмездно. Убытки несли сознательно, ради выгод духовных и высших ценностей — только правильное Слово вело к спасению!
Постепенно выявился главный вопрос книжной «справы»: что принять за образец, признать за правительный, «неиспокаженный» текст? Проблема изначально приобрела не только сакральный, но и политический подтекст и оказалась напрямую связанной с борьбой за влияние в церкви и при дворе.
Ощущение национально-религиозной особости, столь характерное для тогдашнего русского самосознания, находило выражение и при исправлении богослужебных текстов. В Прологах и в Послесловиях часто подчеркивалось, что книги исправлены «по древним харатейным славянским спискам». Большое недоверие питали к новогреческим книгам. В Москве крепко помнили, что греки ныне не те, что они «живут в теснотах великих» и оттого, не смущаясь, вносят «иные веры в переводы».