Алексей Михайлович
Шрифт:
Как— то в праздник к Федору пришел в гости коломенский епископ Павел.
— Слыхивал я, женка, будто ты, православную веру приняв, твердо блюдешь уставы древлие, — обратился он к Янине, благословив ее.
Ртищев трусливо выглянул в дверь.
— Страха мирского страшишься, — пожурил его Павел и печально покачал головой. — В стране христианской про Христа не можно стало сказывать без опаски… Вре-ме-на!
Ртищев развел руками и уставился на образа.
— Измаялся я в думках, владыко. Покель Никона слышу, сдается, будто у Никона истина. А с ревнителями
Чтобы избежать пугавшего его разговора, он вдруг засуетился.
— Батюшка! Да мне срок к государю идти!
И поклонился в пояс епископу.
— Не взыщи, владыко, Нинушка тут тебя попотчует, а я пойду.
В трапезной прислуживал Корепин. Павел заметил, с каким усердием слушает его речи холоп, и торжественно изрек:
— А и апостолы были не горазды в граматичном учении, но познали Христа и с великою славою посеяли на земле всехвальное учение его. Дерзай же, чадо мое, борись за древлее благочестие, и будешь ты мужем, достойным вышних селений Господних!
Савинка отвесил земной поклон и поцеловал край епископской рясы. Перед расставаньем епископ взял обет с него и с Янины бороться с Никоном, погубившим веру Христову и, благословив их, ушел, довольный собой.
Весь остаток дня полонянка провела с Корепиным в угловом терему. Савинку поразила начитанность польки и знакомство ее с жизнью «еуропейцев». Он забрасывал ее бесконечными вопросами и на все получал обстоятельные и точные ответы. Однако, когда полонянка предложила ему учиться по-латыни, «чтобы свободиться от свиного российского духу и быть подобным „еуропейцу“, Корепин, задетый за живое, поднялся с лавки и шагнул к двери.
— Российские людишки хоть и темны, да дух человечий имут, а не свиной! То от лютой жизни стали на себя непохожи людишки!
Янина восхищенно притянула к себе дворецкого.
— Да нешто в хулу я?… Тем и любы мне молодцы, кои не покоряются, но противоборствуют, как ты в соборе противоборствовал, обидам да господаревым кривдам.
Она сдавила руками виски и понурилась.
— И сама-то я, ох, нахлебалась кручинушки!
Разжалобившийся Савинка дружелюбно обнял ее. Янина тесно прижалась к нему и смолкла.
Приближался вечер. По небу бродили стада свинцовых туч. Терем тонул в мягком, чуть колеблющемся, полусумраке. В пазах бревенчатых стен потрескивали, точно баюкая притомившийся день, невидимые сверчки. Из щелки подполья подозрительно высунулся мышонок, поглядел на мигающий глазок лампады, скользнул неслышно к красному углу и растаял в палевых складках густеющей тени.
Полонянка вложила свою руку в руку дворецкого и замурлыкала какую-то песенку. «Токмо бы приворожить тебя, молодца, — думала она в то же время, — токмо бы отведал ты ласки моей». Ее воображение разыгрывалось и рисовало заманчивые картины будущего. Перед затуманенным взором вставали объятые огнем восстаний российские города, заброшенные нивы и пастбища, трупы, заполонившие дороги, бегущие в страхе перед гордою шляхетскою ратью царевы полки и впереди рати — король, на белом
ГЛАВА XVIII
Добившись патриаршего стола, Никон еще ревностней принялся за исправление церковных книг.
Низшее духовенство, смотревшее вначале сквозь пальцы на затеи патриарха, встретившись лицом к лицу с новшествами, подняло бурю негодования. И в самом деле — большинству священников, не знавших грамоты и научившихся службе по слуху, было над чем негодовать, так как после исправления книг им пришлось бы либо переучиваться вновь, либо расстричься.
Первыми дали знать о себе монахи Соловецкого монастыря, отправившие на Москву послов для объяснения с Никоном.
Патриарх продержал послов на своем дворе три дня, не допуская их к себе и запретив келарю выдавать им прокорм. Возмущенные монахи решили идти с челобитной к царю. Но, едва они собрались покинуть подворье, их окружили вооруженные послушники и, загнав в амбар, жестоко избили.
На четвертый день Никон сжалился над послами и приказал вывести их на двор.
— Печалуетесь, отцы-иеромонахи? — спросил он насмешливо и замахнулся вдруг посохом:— На колени, еретики!
Послы, не сдерживая гнева, вплотную обступили крыльцо.
— Не в унижение, а в честь доселе нам было кланятися московскому патриарху. Токмо и патриархи встречали нас допреж не дрекольем, а благословением да хлеб-солью!
Никон поманил к себе стражу и спокойным голосом объявил послам:
— Либо на колени, либо под батоги. Не повелеваю, но даю вам вольную волю самим решити.
Поняв, что иного исхода нет, выборные, скрепя сердце, опустились на колени.
— Печалуйтесь, покель досуг мне слушати вас, — молвил Никон.
Монахи о чем-то зашептались между собой.
— Не краше ли и не починать? — уже громче, так, чтобы дошло до Никона, произнес один из послов.
— А пришли, так выкладывай, брат Иннокентий, — ответил другой. — Не по своему делу прибыли на Москву, а ради для всей церкви страждущей.
Патриарх нетерпеливо передернул плечами.
— Либо печалуйтесь, а либо — вон!
Иннокентий вздохнул, провел двумя пальцами снизу вверх по ястребиному своему носу и, нехотя перекрестившись, поднялся с колен.
— Стар я и немощен. Не взыщи. Не можно мне на коленях стояти.
— Добро! Сказывай, стоючи, — разрешил патриарх.
— А сказ невелик наш тебе, святейший… Токмо внемли, не злобствуя, но с усердием, патриарха достойным.
Никон прищурился и сложил руки на животе.
— То ли с челобитного ко мне вы пожаловали, то ли поущать меня вздумали!
Иннокентий выпрямил сутулую спину и ударил себя в грудь кулаком.
— А будет воля Господня, и от поущения не отречемся! — крикнул он дерзко в лицо патриарху. — А покель внемли!… А которые мы священницы и диаконы маломочны и грамоте не навычены, то новым книгам нам колико не учитца, а не навыкнуть.