Алексей Михайлович
Шрифт:
Корепин еще больше смутился. В словах полонянки ему почудился намек. Он искоса взглянул на женщину и вытащил из-за пазухи цидулу.
Янина словно неохотно приняла бумагу, спрятала у себя на груди и укоризненно вздохнула.
— Лукавишь ты, Савинка… Ведаешь, что не о цидуле ночку кручинилась, а об том тугой [36] изошла, что с Таней милуясь, меня не позабыл ли.
У дворецкого отлегло от сердца.
— А об том не тужи, — сказал он. — Быль молодцу не в укор. Где бы орел ни летывал, лишь бы ко гнезду,
36
Туга — кручина.
Янина подозрительно подняла брови.
— На деревню? А ты же где ночь ночевал?
Сообразив, что сказал неладное, Савинка постарался выпутаться и перевести разговор на другое.
— С родителем ее, с Григорием-гончаром, про долю нашу все сказы держал. Покель то да се — и ночка приспела. А ночью, да при цидуле эдакой, сама разумеешь, какое тут странствие. Неровен час, на дозор набредешь… Вот и застался…
Прижавшись щекой к теплому, пахнущему иноземными благовониями плечу женщины, он сладко зевнул.
— Отдохнуть бы маненько.
Янина заботливо взбила сено, помогла Савинке улечься и, трижды перекрестив его, ушла.
У Корепина смежались глаза. Мысли работали спокойней. Пробудившееся было чувство раскаяния в содеянном сменялось вновь — как и в первую минуту, когда он понял, что связался не с «ратоборствующими за убогих черных людишек», а с польскими языками, замыслившими погубить землю родную, — сознанием правоты своего поступка. Даже образ ехидно щурящегося дьяка уже не пугал. «Не можно верить тому, что меня, российского человека, за добро железами отдарят», — подумал он и потянулся всем телом, уютнее ткнулся лицом в душистое сено.
Откуда— то издалека доносились неясные шумы. А может быть, и не шумы, а песенка дремы, такая же тихая и ласковая, как глаза Тани… И доподлинно, вон идет она, кивает. Улыбается мягкой своей улыбкой.
— Танюша. А, Таня… То я кличу тебя, Савинка…
Он сделал движение рукой, чтобы обнять склонившуюся над ним девушку, и заснул.
А шумы не утихали. У растворенных настежь ворот суетилась челядь, бегала вокруг топтана [37] , встречая господаря.
37
Топтан — возок.
Широко перекрестившись, Федор Михайлович засеменил к фигурному крыльцу хоромин.
В сенях его встретила Янина:
— Дай Бог здравия хозяину доброму.
Она поклонилась в пояс и, не дождавшись обычного ответа, пристально взглянула на господаря. Заставив себя улыбнуться, Ртищев, покачиваясь, прошел в опочивальню. «Не инако, приневолили гнидушку мою хмельного испить, — подумала Янина, уходя к себе. — Авось, хоть с хмеля от челомканья свободит, от ласки своей плюгавой».
Федор Михайлович плотно прикрыл за собой дверь и без сил повалился на постель.
— Аминь. Край остатний! — вырвалось у него
Он знал, что никакая сила не может повернуть, остановить всего того, что так неожиданно содеялось в его доме. Да и сам он не мог представить, чтобы измена осталась неразысканной и неотомщенной. Так велось при родителях, при дедах и прадедах. И покроет ли он бесчестием род свой, вступившись за воров, замышляющих противу помазанника Божия? Посмеет ли вступить в противоборство с Богом, заступником царя христианского?… Нет, нет!…
«Нет», — лязгал зубами Ртищев и с наслаждением чувствовал, что закипает в нем, такой нужный в эту минуту, гнев. И он нарочито распалял себя, вызывал в воображении картины, одну ужаснее другой: видел поверженного в прах перед ляцким королем государя и себя в изодранной хламиде перед боярами, и патриарха, предающего его со всеми родичами и потомками анафеме…
О, если бы не в его усадьбе и не через нее, Янину, сотворилось черное дело! Он показал бы всей Руси, как постельничий государев ведет расправу с крамолою и воровскими людьми. Но — она, Янина… его Янина замешана здесь!
Федор широко раскрыл рот, давясь, с огромным усилием, глотнул спертый воздух опочивальни и, собрав все силы свои, бросился к двери.
Янина, заслышав его шаги, гадливо передернулась. «Не миновать, лобызаться с ним, — подумала она и на всякий случай изобразила на лице приветливую улыбку. — Погоди ужо, дай срок, в скоморохи и то не пожалую тебя, когда на Польше жить буду…»
Постояв у двери, Федор нерешительно отступил. Он не верил в себя, боялся, что не устоит перед Яниной и не сумеет выполнить порученное ему. Пуще же всего пугали ее слезы. Что, если теперь, как и раньше, он размякнет перед этой плачущей маленькой женщиной и вместо того, чтобы убедить ее выдать всех своих споручников, сам станет ее помощником и поможет ей бежать?… Он терялся все больше и больше. На мгновение в мозгу зажигалась страшная мысль: «А что, если уйти, навсегда? Не знать, не чувствовать, не видеть ничего больше. Затянуть кушачок вокруг горла…»
А время не ждало. После обеда надо было ехать с докладом в Кремль к государю. За то, что в своих хороминах он пестовал лютого врага и не догадывался об этом, на него возложено было бремя прознать во что бы то ни стало всю подноготную заговора, обыскать все допряма и тем искупить невольное свое прегрешение.
И Федор решился. Отвесив земной поклон архангелу Михаилу, он откашлялся, одернул на себе кафтан и тяжелым шагом, подражая дьяку, пошел в каморку.
Янина с трудом стряхнула дремоту и расцвела в улыбке:
— Коханый мой!… Недобрый ты мой! Измаялась я всю-то долгую ноченьку, тебя сдожидаючись.
Ртищев отвратил взор, зашептал про себя молитву.
— Аль тяжко с похмелья? — приподнялась на локотке Янина и уже наставительно прибавила:— Неужто не можно откланяться, коли не приемлет душа зелья хмельного?… То-то вот не в меру ты мягок, всех ублажаешь.
— Доподлинно не в меру я мягок, — насупился Федор, — всех ублажаю: и друга, и вора.
Он сдавил пальцами запрыгавший вдруг непослушно колючий свой подбородок и примолк.