Алексей Михайлович
Шрифт:
Янина уселась на постели, поджав под себя ноги, и ткнула пальцем в ямочку на своей щеке:
— О сем месте хворью хвораю. Исцели…
Ртищев молчал, упорно творя про себя «да воскреснет». Наконец он решился, рванув на себе застежки кафтана, стремительно сунул за пазуху руку и вытащил скомканную бумагу.
— Чти!
Едва взглянув на цидулу, Янина возмущенно отшвырнула ее от себя.
— Потварь.
Ее глаза горели негодованием, как от непереносимой обиды, от тяжкого незаслуженного оскорбления, а ледяной
Постельничий, позабыв обо всем, зачарованно глядел на Янину. Он никогда еще не видел такой величественной красоты: перед ним стоял новый человек, единым взглядом способный заставить самое солнце преклониться ему.
Не раздумывая, одно только чувствуя — что Янина не виновата, охваченный страстным желанием оправдаться, Федор, захлебываясь, прокричал:
— Всех приведу — и ляха Владислава, и женку ляцкую Леокадию, и Янека-толмача, и Ваську Босого… Пускай все ведают, что в моих хороминах…,
И вдруг оборвался, перепуганный почерневшим лицом Янины.
— Так вот как, — пропустила она сквозь стиснутые зубы, — по первому же глаголу покаялись, заячьи души… Дыбы испугались российской…
Она кое— как овладела собой и прибавила:
— А коли все передали иуды, веди в тайный приказ. Не тебе над шляхетскою кровью, над панной польскою, надо мною, Яниною, издевою издеваться!
Высоко подняв голову, она встретилась взглядом с постельничим и сразу поняла, что выдала себя. Уничтоженный вид Федора, его обалдевшие глаза, приоткрытый удивленный рот — объяснили ей все. В ней загорелась надежда. Она решила бороться. По углам губ зазмеились едва уловимые извивы улыбки.
— Эвона каково потешилась я над тобою!… А то за веру твою в потварь черную… Да пожалуй же улыбкою!
Но было уже поздно. Ртищеву стало ясно, что Янина сказала правду. Самому ему непонятное спокойствие охватило его.
— Садись, — указал он на лавку подле окна.
Янина послушно присела и через окно взглянула на двор. Вдоль высокого забора разгуливали какие-то незнакомые люди, одетые смердами. Однако по тяжелой их поступи и по тому, как держались они, без труда можно было признать в них стрельцов.
Ртищев присел на край постели.
— Все простил бы тебе, — начал он, — и за соперника, коли прознал бы, и казну ежели бы мою воровскою рукою повыкрала… Все бы простил! Но в хороминах царева постельничего измену порожденную — николи не прощу!
Он вздернул плечиками и, напыжившись, встал:
— Ни-ко-ли!
Понемногу он увлекся, начинал чувствовать себя, как на уроке с холопями. Но Янина не слушала его — уронив на грудь голову, она думала о своем. Темные тени на лице, отрывистое и тяжкое, как стон, дыхание, глубокие морщины на лбу — отражали невеселые эти думы.
Время близилось к полудню, когда постельничий вспомнил о главной цели своей и приступил к делу.
—
Федор показал рукой в сторону Кремля.
— В том порукой не я, не дьяки, не бояре, а слово государя Алексея Михайловича.
Выхода не было. Янина отлично понимала, что ее ожидает. Запирательство грозило жесточайшими пытками и позорною казнью, полное же признание могло принести облегчение участи, а может быть, при содействии Федора, и освобождение. «Бывало же так, — насильно старалась убедить себя она, — жаловали же волей покаявшихся»…
И она согласилась на предложение Федора.
Вот уже третий день, как Янина одна правит усадьбой. Ртищев уехал по царевым делам к оружейникам в Тулу и оставил полонную женку полновластной хозяйкой.
В воскресенье, в обед, к Янине прибыли гости, ляхи и иноземцы из Немецкой слободы.
За столом прислуживал Савинка. Янина, в присутствии челяди, объявила, что с православною верою она приняла и обычаи православные, а потому потчевать будет гостей по-московски.
От трапезной до поварни вытянулся долгий холопий черед. Пошли из рук в руки тяжелые ведра, лохани и блюда. Задымились на резном столе куры во щах да в лапше с лимоном, папорок лебедин под шафранным взваром, утки с огурцами, гуси с пшеном сарацинским, петухи рассольные с имбирем, перепеча крупичатая, пироги с бараниною, кислые с сыром, рассольные, жареные и подовые, блины, караван… А травников, пива ягодного, медов — вишневого, можжевелого, смородинного, черемухового и малинового — да романеи и мушкателя столько выпито было, что челядь и счет потеряла жбанам, корцам и мушермам.
Хотя, наперекор древним обычаям, женщина столом заправляла, а не господарь, гости не кручинились и отменно соединили в себе обычаи Московии со своими, иноземными: потчевались до отвалу и наперебой воспевали достоинства радушной хозяйки.
Вино развязывало языки. Янина предусмотрительно выпроводила холопов и Савинку, а один из гостей вышел в сени и стал там на дозоре.
Тонкий, и бледный, как дымок угасающего кадила, поляк, с серовато-бледными кудрями и выцветшими глазами, пересел с хозяйкой в угол и передал ей пакет.
— Хоть ты и через меру меня торопила, но все сделано во всяком порядке, — ухмыльнулся он.
Янина, спрятав пакет, подошла к столу.
— Паны шляхтичи, — поклонилась она. — Вместно зараз у нас, серед самых верных людей, совет держать, кому Бырляя извести, часом не удастся сотворить сие Ваське Босому.
— К чему така ласка Бырляю? — спросил кто-то и расхохотался.
— А к тому, что на Украине наши люди пустят молву: «Эвон-де, как послов ваших примолвляют. Коли Бырляя смертию извели, то что уж с рядовым казачеством сотворят?»