Алексей Михайлович
Шрифт:
— И самому мне сдается, — ответил чуть слышно Алексей и встал с кресла.
— Изыдите с миром и веруйте, что не дадим мы погибнуть холопям своим.
У Троицких ворот работного остановил думный дьяк.
— Волит государь доподлинно глаголы твои записать, чтобы легче было сыскать воров.
До вечера выборный просидел в каморке, дожидаясь опроса. Наконец за ним пришли стрельцы и, не дав опомниться, накинули на голову мешок. Работный попытался сопротивляться, но его ударили палкой по темени.
Очнулся
Алексей не обратил бы внимания на слова работного, если бы не понимал, что воровские деньги наносят ущерб его казне.
— А родитель-то твой — денежный вор, Марья Ильинична, — вызвав к себе жену, гневно закричал на нее царь. — Сто двадесять тысяч! Разумеешь ли? Сто двадесять тысяч воровских денег!
Он с ненавистью и с каким-то болезненным злорадством потрясал кулаками перед лицом растерявшейся Марьи Ильиничны.
— Тоже, «святая» — раскольников призревает богоборствует, а родитель — вор!
И подскочил к двери.
— Подать Милославского!
Илья Данилович вошел в терем с высоко поднятой головой.
— А ежели ты, всея Руси царь и великий князь, смердам да ворам разбойным внемлешь, верного же холопа и тестя изменником почитаешь, так на же!
Он бросился к стене, схватил охотничий нож и разодрав на себе кафтан, размахнулся с плеча… Царица с пронзительным визгом повисла на руке отца. Алексей попятился к двери.
— Эко, горяч ты, Ильюшка! — жалко выдавил он, задерживаясь на пороге. — Уж государю стало ныне не можно глаголом обмолвиться.
Илья Данилович бессильно выронил нож.
— Каково напраслину мне терпети… Сам я в думке держал, государь, нонеча же поведать тебе про воров денежных, а смерд меня упредил.
Он уселся рядом с зятем и уже без обиды в голосе назвал имена некоторых дненежных мастеров и ни в чем неповинных малых людишек…
В ту же ночь начались аресты и пытки.
Не имевшие средств откупиться подвергались лютой казни: их жгли, вырезывали ремни из кожи на спине, выкалывали глаза и под конец заливали горло расплавленной медью.
Постельничий, присутствовавший как-то при казни, не выдержал ужасного зрелища, — помчался домой и, составив с женою набросок нового закона о наказании денежных воров, поехал в Кремль.
— Послушайся тихого своего сердца, царь, — упал он на колени перед Алексеем, — помилуй воров! Не Божье то дело христианское горло топленой медью потчевать.
Царь по— отечески потрепал Федора по щеке.
— Волос седеет у тебя, а сердце все как у дитяти! Чти уж!
Трижды перекрестившись, Ртищев развернул свернутую трубочкой бумагу:
«А тому, кто робит матошники и с них переводит чеканы — отсечь руки
Последние слова особенно понравились государю. Он, не задумываясь, взял бумагу из рук постельничего и передал ее дьяку
— А по-Божьему ежели, по-христианскому, быть посему. А то, где ж сие слыхано, чтобы христианам горло заливать медью топленой!
Отдаленный шум, точно морской прибой, с глухим рокотанием ударился о кремлевские стены.
Государь, затаив дыхание, прокрался к окну
— Никак, гомонят?
— Гомонят, — подтвердил побелевший Ртищев.
В терем, не испросив разрешения, ворвался Голицын.
— Бунт, государь!
У Алексея упали руки. Одутловатое лицо его вытянулось, глаза забегали в страхе.
Топоча не по чину ногами, обгоняя друг друга, к государю спешили Ордын-Нащокин и Ромодановский.
— Мужайся, царь-государь! — крикнули они в один голос, едва переступив порог терема. — На Лубянке поставлен нами полк иноземный. Благослови нас на воеводство.
ГЛАВА XVI
Темна и тревожна московская ночь, окутанная клейким туманом. Осторожно крадется огородами, точно выслеживая добычу, промозглый ветер. Очертания чахлых рябин, прилепившихся к краю дороги, странно колеблясь, то тянутся тонкими щупалами куда-то ввысь, то, жутко похрустывая, припадают к земле, расплываются черным пятном. Зарывшись по уши в навоз, на огородах, под заборами, по обочинам улиц, лежат бездомные люди. Их трясет мелкая дрожь, приступы голода вызывают мутящую тошноту и ноющую, тягучую боль в животе. Непереносимо хочется спать, кажется, стоит лишь закрыть поплотнее глаза, ровней задышать и тотчас придет благодетельный сон. Но сон ни приходит. В тяжелом полубреду мерещится душистая солома в углу теплой избы, дразнящий запах горячей похлебки и медвяная, пышная, ржаная коврига.
Коврига растет, ее краюшки касаются всех концов стола, а румяная и улыбчатая голова-шапка упирается в самую подволоку… Стол трещит старыми костями своими, не выдерживает тяжести, медленно валится на сторону… Коврига скользит на пол, задерживается на весу и вдруг с грохотом падает.
— Спасите! — кричит в ужасе бездомный. — Спасите!
Он хочет вскочить, но ноги цепко переплелись с ногами соседа, и грудь придавила чья-то чужая тяжелая голова… Снова настороженная тишина, крадущийся огородами ветер и, где-то далеко, позвякивание дождевой капели — словно слюдяными крылышками о траву…