Алексис или Рассуждение о тщетной борьбе
Шрифт:
Я окреп, так что мое здоровье не могло служить препятствием для отъезда, но мать считала, что я еще слишком молод. Может быть, она боялась искушений, которым подвергнет меня более свободная жизнь; она, вероятно, верила, что семейная обстановка меня от них ограждает. Такие представления свойственны многим родителям. Мать сознавала, что мне надо хоть немного зарабатывать, по, без сомнения, считала, что спешить не следует. Однако я не догадывался о скорбной причине ее отказа. Я не знал, что жить ей осталось недолго.
Однажды в Пресбурге, вскоре после смерти моей сестры, я вернулся домой в более растрепанных чувствах, чем обычно. Я очень любил сестру. Не хочу сказать, что как-то особенно глубоко переживал ее смерть, у меня было слишком много душевных терзаний, чтобы горевать о ней. Страдание превращает нас в эгоистов, потому что поглощает нас целиком: только позднее, когда мы предаемся воспоминаниям, оно учит нас состраданию. Вернулся я домой чуть позже, чем собирался, но матери я не говорил, когда приду, так что она меня не ждала. Открыв дверь в комнату, я увидел, что она сидит в темноте. В последние месяцы
Я почувствовал, что ничего не могу сказать, что не вынесу выражения, какое появится на лице матери, когда она все поймет. Слабый огонек лампы избавил меня от непоправимой, бесполезной ошибки. Признания, мой друг, всегда пагубны, если их делают не ради того, чтобы облегчить жизнь другого человека.
Но я зашел уже слишком далеко, чтобы хранить молчание, я должен был что-то сказать. Я стал говорить о том, как печальна моя жизнь, как мои надежды на будущее отодвигаются на неопределенный срок, и о том, насколько в семье я завишу от братьев. А думал я о куда более тяжкой зависимости, от которой надеялся избавиться, если уеду. В свои жалкие сетования я вложил всю тоску, какую вложил бы в другое признание, сделать которое я не мог и которое было важно только для меня самого. Мать молчала; я понял, что убедил ее. Она встала и направилась к двери. Она была слабой, усталой, я почувствовал, чего ей стоило не ответить мне отказом. Быть может, ей казалось, что она теряет второго ребенка. Я страдал от того, что не мог открыть ей истинную причину моей настойчивости; она должна была считать меня эгоистом, я почти готов был сказать ей, что никуда не уеду.
Назавтра мать позвала меня к себе; мы говорили о моем отъезде как о деле давно уже решенном. У семьи не хватало средств, чтобы назначить мне какое-то содержание, надо было самому зарабатывать себе на хлеб. Чтобы облегчить мне начало самостоятельной жизни, мать тайком дала мне денег из собственных сбережений. Сумма была невелика, хотя нам обоим казалась значительной. Как только смог, я частично вернул долг, но мать умерла слишком скоро, я не успел возвратить ей деньги полностью. Мать верила в мое будущее. Если я и хотел снискать какую-то известность, то только потому, что знал - ее это осчастливит. По мере того как уходят те, кого мы любили, все меньше причин добиваться счастья, какое мы уже не можем с ними разделить.
Близилась девятнадцатая годовщина моего рождения. Мать хотела, чтобы я уехал только после этого дня, поэтому я вернулся в Вороино. За те несколько недель, что я там провел, мне не в чем было себя упрекнуть - ни в поступках, ни почти даже в желаниях. Я простодушно готовился к отъезду; мне хотелось уехать до Пасхи, когда в наши края съезжается слишком много чужих людей. В последний вечер я простился с матерью. Мы расстались очень просто. Есть что-то неблаговидное в изъявлениях чрезмерной нежности при отъезде - словно ты хочешь, чтобы о тебе жалели. К тому же поцелуи сладострастия отучают нас от всяких других: ты уже не умеешь или не смеешь. Я хотел уехать наутро, спозаранку, никого не обеспокоив. Ночь я провел в своей комнате у открытого окна, пытаясь представить себе свое будущее. Ночь была светлой, бескрайней. Парк отделяла от дороги только решетчатая ограда, за ней молча шли запоздалые путники, я слышал глухой звук их отдаляющихся шагов, и вдруг зазвучала какая-то печальная песня. Возможно, эти бедняки и мыслили, и страдали, едва сознавая это, почти как неодушевленные предметы. Но в песне сказалось все, что в них могло называться душой. Пели они, просто чтобы облегчить себе ходьбу, они не знали, что таким образом выражают себя. Помню женский голос, такой прозрачный, что казалось, он мог бы без устали, бесконечно лететь ввысь до самого Господа. Я не видел ничего невозможного в том, чтобы вся жизнь стала таким устремлением ввысь, и торжественно пообещал себе это. При свете звезд нетрудно отдаваться прекрасным мыслям. Труднее сохранить их в неприкосновенности в череде мелочных будней; труднее оставаться перед людьми такими же, какими мы бываем перед лицом Бога.
Я приехал в Вену. Мать внушила мне по отношению к австрийцам все предубеждения, свойственные жителям Моравии; первая неделя в Вене прошла для меня так тяжко, что я предпочитаю о ней не вспоминать. Я снял комнату в очень бедном доме. Преисполнен я был самых добрых намерений. Помнится, я считал, что смогу методически разложить по полочкам все свои желания и горести, как раскладывают по ящикам вещи. В двадцать лет самоограничение полно какой-то горькой отрады. Я прочел, не помню уж в какой книге, что в известный период отрочества некоторые отклонения случаются довольно часто, и старался привязать свои воспоминания к более ранним временам, чтобы доказать себе, что речь шла о совершенно банальных случаях, ограниченных тем отрезком моей жизни, который уже миновал. Предаваться радостям в другой форме мне и в голову не приходило, стало быть, надо было выбирать между моими склонностями, которые я считал преступными,
Я уже сказал Вам, что поселился в довольно жалком доме. Господи, ни на что другое я и не претендовал. Но бедность трудно переносить не из-за лишений, а из-за тесноты. Положение нашей семьи в Пресбурге избавляло меня от соприкосновения с гнусной средой, которое приходится терпеть в городе. Несмотря на рекомендации, какими меня снабдили родные, я долго не мог найти уроки из-за моей молодости. Я не любил выставлять себя в выгодном свете и не знал, как взяться за дело. Работа аккомпаниатором в театре, где окружающие думали меня подбодрить, обращаясь со мной запанибрата, оказалась для меня тягостной. Именно там у меня сложилось далеко не лучшее впечатление о женщинах, которые считаются достойными любви. К несчастью, я был очень чувствителен к внешней стороне вещей; я страдал из-за дома, в котором жил, страдал из-за людей, которых мне иногда приходилось там встречать. Вы сами понимаете, какими вульгарными они были. Но в отношениях с людьми меня всегда поддерживала мысль, что они не слишком счастливы. Да и вещи тоже не очень счастливы, вот почему мы привязываемся к ним. Моя комната вначале внушала мне отвращение, она была унылой, а от ее безвкусного шика сжималось сердце, потому что с первого взгляда становилось понятно, что на лучшее денег не хватило. Чистотой она тоже не отличалась: видно было, что до меня здесь жили другие люди, и это вызывало у меня некоторую брезгливость. Но потом я стал раздумывать, что это были за люди, стал рисовать себе их жизнь. Они словно бы сделались моими друзьями, и поссориться с ними я не мог, потому что не был с ними знаком. Я говорил себе, что они сидели вот за этим столом, горестно подсчитывая расходы минувшего дня, что на этой самой кровати они спали или проводили бессонные ночи. Я Думал о том, что у них, как и у меня самого, были свои мечты, свои достоинства, свои пороки и свои несчастья. Не знаю, мой друг, к чему послужили бы наши собственные изъяны, если бы они не учили нас жалости.
Я привык Привыкают легко. Есть что-то отрадное в сознании, что ты беден, одинок и никто о тебе не думает. Это упрощает жизнь. Но в этом таится и большое искушение. Изо дня в день поздней ночью возвращался я по улицам предместья, почти безлюдным в этот час, усталый настолько, что уже не чувствовал усталости. Когда встречаешь людей на улице днем, создается впечатление, будто они идут, стремясь к какой-то определенной цели, и она кажется разумной, но ночью люди бредут точно во сне. Мне казалось, что фигуры прохожих, как и моя собственная фигура, размыты, словно у образов, которые являются нам в сновидениях; я вообще уже не был уверен, что сама жизнь - не бесконечный, изнурительный и нелепый кошмар. Не стану описывать Вам унылость этих венских ночей. Иногда я видел любовные парочки, которые, расположившись на пороге дома, продолжали без стеснения ворковать, а может, и целоваться; окружавшая их темнота в какой-то мере извиняла обоюдную иллюзию любви, и я завидовал этому благодушному довольству, которого не желал. Странные мы люди, мой друг. Я впервые испытывал порочную радость оттого, что я не такой, как все; трудно не счесть себя лучше других, когда страдаешь больше, чем эти другие, - при виде тех, кто счастлив, тебя начинает тошнить.
Я боялся вернуться к себе в комнату, вытянуться на кровати, зная заранее, что не усну. И однако надо было возвращаться. Даже когда я приходил домой на заре, нарушив данные самому себе обещания (поверьте, Моника, это случалось очень редко), все равно надо было подняться на свой этаж, снять с себя одежду (а мне, наверное, хотелось сбросить с себя так же свое тело) и лечь в постель, где в таких случаях я забывался сном. Наслаждение слишком мимолетно, музыка возвышает нас только на миг, а потом мы становимся еще печальнее, но сон вознаграждает нас за все. Даже когда мы открываем глаза, проходит еще несколько мгновений, прежде чем мы снова начинаем страдать, а засыпая, мы каждый раз грезим, что предаемся другу. Знаю, друг этот неверен, как все друзья; когда мы слишком несчастны, он тоже нас покидает. Но мы уверены: рано или поздно он вернется, может быть, под другим именем, и мы отдохнем в его лоне. Он совершенен тогда, когда лишен сновидений; можно сказать, что каждый вечер он пробуждает нас от жизни.
Я был совершенно одинок. До сих пор я умалчивал о тех лицах, в которых воплощалось мое желание; я населил пространство между Вами и мной лишь анонимными призраками. Не думайте, что меня побуждает к этому стыдливость или ревность, какую испытываешь даже по отношению к собственным воспоминаниям. Не стану хвалиться, будто я познал любовь. Я слишком хорошо узнал, сколь недолговечны самые пылкие эмоции, чтобы из сближения существ, которые обречены гибели, которых со всех сторон подстерегает смерть, желать извлечь чувство, именующее себя бессмертным. В конечном счете, в другом существе нас притягивает то, что жизнь одолжила ему только на время. Мне слишком хорошо известно, что душа стареет так же, как плоть, что даже у лучших она цветет недолго, что это чудо мимолетно, как сама молодость. К чему же, друг мой, привязываться к тому , что преходяще?