Альманах «Истоки». Выпуск 16
Шрифт:
Так горница наполнилась, точно опавший было парус, ветром, сдержанным говором, и отчего-то явственной сделалась ночь, за пределами освещённого круга. Семеро мужчин пошевеливались в нём под матовым старомодным плафоном, светящейся медузой плавающем в зеленоватом сумраке старого дома. Скатерть на столе, вокруг которого расположились семеро мужчин, казалась от яркого света ослепительно белой, но и это только подчеркивало темноту дальних углов, дверных проёмов, низеньких окошек, за которыми ничего не было, кроме черноты, замкнувшей их маленький мир, словно кто-то вставил в окна лаковые листы копировальной бумаги. Но непроглядная чернь обозначала: ненастную мещёрскую ночь, полную стона и мокрого шатания природы, опасную, сырую, летящую безглазо. Непроглядная чернь (и сутулая темнота углов, дверных проёмов) подчёркивала
– А я знаю к чему он всё это, – будто выдавил из себя между тем Стигматов (он и всегда говорил, будто гной выдавливал), болезненный и крупнолицый. – Это он про Авеседо.
– Да, – отпечатал Адамантов, выпрямляясь, и тень его качнула дом, – Авеседо и Дальман единственные, пожалуй, кто, если и не знает, где выход, то, во всяком случае, указывают на него, – Глумов издал короткий звук открываемой нарзанной бутылки, но взгляд Адамантова сделался латунным, и воздух вокруг него точно ощетинился колючим грозовым электричеством. Глумов не произнёс ни слова.
– Авеседо не только обнаруживает относительность и условность культуры. Он открывает её функцию, убедительнейше опровергая гуманистические лопотки о самоценности культуры, о том, что культура есть цель, а не средство. Культура – только средство, средство и материал. Человек – только средство, и, если отворачиваться от этого жестокого знания, мы никогда не выползем из смрадной ямы истории. Авеседо же использует материал всевозможных. культур, культурные архетипы самых разных времен и этносов, как строительные блоки для своих умозрительных конструкций и моделей, создавая восхитительное множество внутренних виртуальных миров, с лёгкостью и несерьёзностью свободы, свойственной Демиургу. Это уже выход – сотворённая и творимая им метакультура, обладает новым измерением, объёмом, в отличие от плоских опредмеченных образцов прошлого. Она контролируема и свободна одновременно, по правилам игры, в ней можно существовать, она – действует. Авеседо первый в человеческой истории – первый вышедший за пределы истории – подлинный творец, делатель новой реальности, – Адамантов говорил всё громче и голос его, утрачивая какие-то привычные частоты, становился незнакомым и словно отдельным от него, как у чревовещателя или человека, говорящего в мегафон.
Голос бродил по комнате, как ветер, сотрясающий стёкла. Это завораживало, и даже Стигматов не решался перебить его, только ощерился косорото в сторону Иринева и выкатил беззвучно: «Хайль, Авеседо!», – влажно блеснув волчьей десной.
– Но Дальман, – продолжал Адамантов, набрякая лицом в полумраке, неживым лицом медиума с гипсовыми веками, – идёт ещё дальше, простите за каламбур. Авеседо, интеллектуал, блистательный эрудит, энциклопедист, doctor univtrsalis своего рода, но при этом, точнее вследствие этого, игры его носят несколько кабинетный, библиотечный характер. Недоучка Дальман воспринимает культуру априорно и целиком, согласно «эффекту сотой обезьянки». Знаете? На каком-то архипелаге в Полинезии, проводя исследования с тамошними обезьянами, обнаружили удивительный феномен: обучая животных определённым целесообразным действиям, одну особь за другой, вдруг выяснили, что на каком-то этапе, примерно после сотой обученной обезьянки, происходит количественный и качественный скачок. ВСЕ обезьяны ВСЕГО архипелага оказывались владеющими данными навыками, не сообщаясь друг с другом вовсе. Это открытие приподнимает завесу над многими странностями человеческого сообщества. Сотая обезьянка Дальман, которого выгнали за хулиганство из общественной школы, долгие годы ведший полулюмпенское существование, алкоголик и эпилептик, легко и непринуждённо овладел искусством Луиса Авеседо. Конечно, конкретный фактический материал не был ему знаком, но в наш век справочников и энциклопедий это и не столь важно. Главное Дальман интуитивно познал те культурные архетипы, блоки и кирпичики, которыми пользовался до него Авеседо, и с неменьшим умением, но с большей непосредственностью принялся за строительство своей пугающей и притягивающей Вселенной.
– А вот Набоков говорил, что всякая подлинная литература – это феномен языка, а не идей.
Обычная гарутмановская торопливая бестактность сыграла роль близорукости, он не рассмотрел, за бутербродом, грозного лика Горгоны, цроступившего в домашнем адамантовом лице, не поддался чарам, и сам развеял их, поперхнувшись своим петушиным восклицанием. И тут же взмыл воздушным шариком над лоснящимся лысовато сиденьем округлый Творцов, запричитал, наконец, готовно и с убеждённостью, проглатывая окончания:
– Неправда! Набоков двуязычный хитрец и фармазон! Всякая подлинная литература – именно литература идей, в универсальном, платоновском смысле. Только благодаря этому и возможен перевод…
Но тут уж все заговорили, под сурдинку наливая водку, закусывая грибками, зажестикулировали велируко, загомонили, как неспевшийся клирос, каждый своё, забывая облегчённо надоевшего Адамантова, задвигая его громоздкую потускневшую Пирамиду в тёмный угол беспамятства, да и сам он затерялся мгновенно, спав с лица, в этой бормотливой живой заросли застолья, и лишь Никифоров, хозяин дома, безмолвствовал.
Около двух пополуночи Миша Гарутман кричал весенним хрипом вожделеющего бойцовского кота:
– Что значит – вина? А как же: «Кто согрешил, он или родители его?» Кто, спрашивается, согрешил?
Но в крике его звучала обречённость. И еврейский глаз, обращённый к Ириневу, был затуманен смертной печалью немытого винограда.
Творцов и Стигматов, радостно рыскнув друг к другу несытыми взглядами, чуть не привстали из-за стола с той стороны, готовые по-волчьи пружинисто метнуться на жертву (Стигматов насмешливо оскалил свои жёлтые зубы; у него всё было жёлтое), а сбоку маячил, надменно улыбаясь одними ноздрями, загонщик Адамантов, но неожиданно Никифоров, хозяин дома, подал из угла голос. Он звучал глуховато, но очень внятно – каждое слово было отдельным, как новорожденный младенец:
– Ответ дан там же, чуть ниже. И в нём – залог спасения. Ни о какой вине не может быть и речи. Вина – понятие юридическое. Виновны ли в своих преступлениях клептоман, пироман, убийца параноик? Но всякий преступник – своего рода одержимый, а значит – соблазнённый, обманутый. Справедливо ли спрашивать с одураченного и запутавшегося? Разве он сам – не жертва зла? Ибо зло всегда внешне по отношению к человеку, и как бы не стремилось оно отождествиться с его внутренней сокровенной сутью, это не удаётся ему. Ни на ком нет реальной вины – и в этом залог спасения.
Конец ознакомительного фрагмента.