Алмаз раджи. Собрание сочинений
Шрифт:
Но когда мы поднялись на вершину холма, спектакль уже закончился. Золото на небе потускнело, а шар куда-то исчез. Но куда? Был ли он взят на седьмое небо? Или счастливо опустился куда-нибудь в синей мглистой дали, в которой таяла и исчезала дорога? Надо думать, воздухоплаватели уже грелись у очага какого-нибудь фермера, так как, говорят, в негостеприимных высях царит ледяной холод…
Быстро стемнело. Придорожные деревья и возвращавшиеся с полей зрители черными силуэтами вырисовывались на багровом фоне заката. Над лесистой долиной висела полная луна цвета дыни, а позади нас высились белые меловые утесы, чуть-чуть розовеющие от отсветов огней сушилен.
В Ориньи-Сент-Бенуа уже зажглись фонари, и салаты были приготовлены.
Ориньи-Сент-Бенуа. За столом
Хотя
– Так водится во Франции, – сказал один из собеседников. – Сидящие с нами за одним столом – наши друзья!
Остальные зааплодировали.
Наших сотрапезников было трое, и трудно было бы подыскать для воскресного вечера более странное трио. Двое из них, приезжие, как и мы, явились с севера. Один, краснощекий и полный, с роскошными черными волосами и бородой, был отважным охотником, который не отказывался даже от самой мелкой добычи. Даже жаворонка или пескаря он не считал недостойными своего искусства. Когда этот большой, полнокровный и явно очень здоровый человек с роскошной гривой, как у Самсона, похвалялся всякими мелкими подвигами, он производил впечатление чего-то не вполне естественного – вроде парового молота, колющего грецкие орехи. Второй был анемичный, печальный блондин, тихий и робкий, внешностью напоминавший датчанина. «Tristes tetes de Danois» [59] , как говаривал Гастон Лафенетр.
59
«Эти печальные датские лица» (фр.).
Я не могу произнести это имя, не сказав нескольких теплых слов о лучшем из всех славных малых, увы, ныне уже покойном. Мы никогда больше не увидим Гастона в его костюме лесника, не услышим, как он будит эхо в лесу Фонтенбло звуком своего охотничьего рога. Никогда больше его добрая улыбка не усмирит страсти художников всех рас и народов и не сделает англичанина своим человеком во Франции. Он умер слишком рано, как раз в то время, когда из-под его кисти начали выходить произведения, поистине достойные его. А между тем, никто не скажет, что он жил напрасно. Ни к одному из людей, которых я знал так недолго, я не чувствовал столь искренней привязанности. Верная оценка личности Гастона и понимание его души служат для меня мерилом достоинства людей, знавших его. Его влияние, пока он еще жил среди нас, было поистине благотворным; он смеялся искренне и заразительно, и при взгляде на него сразу становилось легче на душе. Какая бы печаль ни томила его, он всегда держался бодро и весело, встречая превратности судьбы так, словно это был весенний дождь.
Но теперь его мать сидит одна на опушке леса Фонтенбло, в котором он собирал грибы в своей нищей юности. Многие из его картин переправились через Ла-Манш, несколько были украдены, когда один мошенник-янки оставил его в Лондоне с двумя английскими пенсами в кармане и со знанием четырех английских слов. Если у кого-нибудь из читающих эти строки висит на стене пейзаж с овцами, подписанный «Гастон Лафенетр», знайте, что к украшению его дома приложил руку один из самых добрых и самых мужественных людей на свете. В Национальной галерее найдутся картины получше, но такого доброго сердца не было ни у одного живописца во многих поколениях. Псалмы говорят нам, что в глазах Господа смерть его святых драгоценна. Надо, чтобы это было так, иначе слишком ужасно знать, что его мать осталась безутешной, а ее сын лежит в могиле. Ныне дубам Фонтенбло чего-то не хватает, а когда в Барбизоне подают десерт, все оглядываются на дверь в ожидании того, кого больше нет.
Третьим нашим сотрапезником в Ориньи был не кто иной, как сам супруг хозяйки гостиницы. Хозяином гостиницы я его не решаюсь назвать, так как днем он работал на фабрике, а домой возвращался только к вечеру, словно постоялец. Это был человек, исхудавший от постоянного возбуждения, лысый, с острыми чертами лица и живыми, блестящими глазами. В субботу, описывая какое-то приключение, случившееся с ним во время утиной охоты, он вдребезги разбил тарелку. Сделав какое-нибудь замечание, он осматривался вокруг в ожидании одобрения, поводил гладко выбритым подбородком и сверкал глазами, в которых вспыхивали зеленые искры.
Но именно этого и не мог этот бедняга. Из-за всякой чепухи глаза его вспыхивали, кулак опускался на стол, а в голосе начинали звучать громовые раскаты. Я еще никогда не встречал такой петарды в человеческом обличье! Я думаю, он был одержим каким-то бесом. Муж хозяйки то и дело повторял: «это логично» или «это нелогично». Кроме того, перед своими рассказами он всегда как бы развертывал знамя, произнося: «Вы же видите, я пролетарий». И мы все отлично видели это! Дай-то Бог, чтобы я никогда не встретил его на улицах Парижа с ружьем в руках! Кое для кого это будет малоприятная минута.
Мне показалось, что его любимые фразы во многом воплощают то хорошее и то дурное, что присуще его классу, а до некоторой степени – и его стране. Требуется сила для того, чтобы, не стыдясь, сказать, кто ты такой, хотя частые повторения этого и отдают дурным тоном. В герцоге мне такая черта, разумеется, не понравилась бы, но в нынешние времена, к тому же в рабочем, она почтенна. С другой стороны, вовсе не требуется силы для того, чтобы полагаться на логику, да еще на свою собственную, – чаще всего она бывает неверна. Когда мы начинаем с того, что слепо следуем за мнениями мудрецов, мы под конец совершенно теряемся. В сердце человека есть чувство, на которое можно полагаться больше, чем на любой силлогизм. Доводы обильны, как ежевика, и, точно кулачные удары, равнодушно служат любой стороне. Не доводы, не доказательства поддерживают или опровергают истины, и всякое учение зависит только от искусства, с каким его излагают. Способный участник диспута доказывает справедливость своего тезиса не с большей убедительностью, чем способный генерал доказывает правоту своего дела. Вся Франция устремилась вслед за двумя-тремя громкими словами, и потребуется время, прежде чем французы убедятся, что это всего лишь слова, хотя и очень звучные; когда же это произойдет, логика, пожалуй, перестанет казаться им такой привлекательной.
Разговор начался с обсуждения сегодняшней охоты. Когда все охотники городка охотятся на одной территории, неизбежно возникают некоторые трения по вопросам первенства и этикета.
– Так вот, – восклицал хозяин, потрясая блюдом, – передо мной свекольное поле! Превосходно! Я иду вперед, не правда ли? Eh bien! Sacristy! [60]
Его рассказ, становясь все громогласнее, завершается фейерверком ругательств, хозяин обводит глазами стол, ожидая сочувствия, и все кивают – во имя мира и тишины.
60
Ну вот! Черт побери! (фр.).
Румяный северянин тоже рассказал несколько историй о подвигах, совершенных им ради наведения порядка; в особенности была примечательна одна история, где шло дело о маркизе.
– «Маркиз, – говорю я, – если вы сделаете хоть шаг вперед, я выстрелю. Вы поступаете скверно, маркиз».
После этого, как выяснилось, маркиз поднес руку к шляпе и удалился.
Хозяин шумно одобрил рассказчика:
– Вы хорошо поступили, – сказал он, – да и он тоже. Он сделал все, что было в его силах. Он признал, что был неправ.
И снова посыпались ругательства. Хозяин не очень-то жаловал маркизов, но он был справедлив, этот наш хозяин-пролетарий.
От охоты разговор перешел к сравнению Парижа с провинциями. Хваля Париж, пролетарий колотил по столу кулаком, словно по барабану.
– Что такое Париж? Париж – сливки Франции. Никаких парижан как таковых не существует. Вы, я, они – все мы парижане. В Париже каждый имеет восемьдесят шансов из ста выбиться в люди. – И он набросал портрет ремесленника, который живет в конуре, не больше собачьей, и мастерит вещицы, которые расходятся по всему свету. – Eh bien quoi, c’est magnifique! [61] – вскричал он.
61
Но ведь это же просто великолепно! (фр.)