Американская повесть. Книга 1
Шрифт:
Малыш сидел на полу и наблюдал эту сцену, лицо его судорожно кривилось, как у трагической актрисы. Отец, зажав в зубах заново набитую трубку, сел на табурет рядом с печкой. Вопли Джимми его раздражали. Повернув голову, он гаркнул на жену:
— Мэри, оставь мальчишку в покое! Слышь? Сколько можно его бить?! Ни одного вечера отдохнуть нельзя — как ни приду, ты кого-нибудь лупишь. Хватит, кому говорю-то? Сколько можно их лупить?
Но женщина, услышав эти слова, лишь еще яростней набросилась на мальчишку. Наконец она пихнула его в угол, и он мешком свалился там, плача.
Жена,
— О-о! — выдохнула она с величайшим презрением. — А ты какого черта суешь свой нос?
Малыш заполз под стол и, развернувшись, опасливо посматривал оттуда. Оборванная девчонка скрылась, а мальчишка в углу осторожно подтянул под себя ноги.
Мужчина невозмутимо курил трубку, положив огромные грязные башмаки на печку.
— Иди ты к черту, — спокойно сказал он.
Женщина взвизгнула и потрясла кулаками перед носом у мужа. Ее желтоватое лицо и шея вдруг вспыхнули и стали пунцовыми. Она взвыла.
Мужчина все так же невозмутимо курил свою трубку; затем встал и подошел к окну взглянуть на сумеречный, захламленный двор.
— Мэри, ты опять пила, — сказал он. — Вот что — давай завязывай с этим делом, не то плохо кончишь.
— Ты все врешь! Я сегодня ни капли в рот не брала! — прогремела в ответ жена, и началась яростная перебранка.
Из-под стола на них во все глаза смотрел малыш, лицо его от возбуждения поминутно кривилось. Оборванная девчонка воровато пробралась в угол, где лежал Джимми, и робко прошептала:
— Тебе очень больно?
— И ничего мне не больно. Поняла? — проворчал мальчишка.
— Можно я тебе кровь оботру?
— Нельзя!
— А можно я…
— Я этого Райли все равно поймаю и дам ему в морду! Вот так! Поняла? — И он отвернулся к стене с мрачной решимостью, как бы вознамерившись ждать благоприятного случая.
Ссора закончилась победой жены. Муж схватил шляпу и кинулся прочь из комнаты с явным намерением напиться в отместку. Жена бросилась к двери и, пока он спускался по лестнице, сыпала ему вслед проклятия.
Она вернулась домой и так все разворошила, что дети запрыгали по комнате, как пузыри по воде. Она поминутно гоняла их с места на место, и ее стоптанные башмаки мелькали у самых детских голов. Она нависла над печкой, отдуваясь и фыркая в окутавшем ее облаке пара, и в конце концов извлекла из духовки сковородку с шипящим жареным картофелем и взмахнула ею.
— Идите ужинать! — крикнула она с внезапным раздражением. — И пошевеливайтесь, не то я вас подгоню!
Дети опрометью метнулись к столу. С невероятным грохотом расселись по местам. Малыш устроился на шатком детском стульчике, свесив ноги, и принялся поспешно набивать ротик едой. Джимми лихорадочно проталкивал меж разбитых губ покрытые жиром кусочки. Мэгги бросала косые взгляды, опасаясь, что ей помешают, и ела, словно маленькая затравленная тигрица.
Мать, моргая, смотрела на них. Она раздавала упреки, жевала картофель и пила из желто-коричневой бутылки. Затем настроение у нее изменилось, она заплакала, отнесла Томми в другую комнату и уложила его спать; он уснул, сжав кулачки, завернутый в старое, линялое, когда-то красивое, красное с зеленым одеяло. Мать вернулась к печке, села и заохала. Она раскачивалась на стуле, роняя слезы, и вполголоса, нараспев, начала жаловаться двум оставшимся в комнате детям на судьбу их «бедной мамы» и на их отца, «чтоб ему пусто было».
Девочка медленно и неуклюже прошла между столом и стулом, на котором стояла лохань. Она протопала маленькими ногами, согнувшись под тяжестью тарелок.
Джимми зализывал свои многочисленные раны, украдкой поглядывая на мать. Наметанным глазом он уловил, что туман непонятной слезливости постепенно рассеивается, сменяясь пьяным раздражением. Джимми затаил дыхание.
Мэгги разбила тарелку.
Мать, чертыхаясь, подскочила как ужаленная. Сверкая глазами, полными внезапной ненависти, она уставилась на дочь. И без того красное лицо матери от ярости побагровело. Мальчишка кинулся в коридор, вереща, точно монах в землетрясении. Он метался в темноте, пока не выскочил на лестницу. Отсюда, не помня себя от страха, спотыкаясь, он бросился на следующий этаж. Одна из дверей открылась — на пороге стояла старуха. Свет за ее спиной падал на лицо мальчика.
— Эй, малый, что там у вас нынче? Отец мать бьет или она его?
III
Джимми и старуха долго прислушивались в коридоре. Где-то приглушенно бубнили голоса, топали и шаркали ноги в невидимых коридорах и комнатах, с улицы доносились выкрики и грохот колес по булыжной мостовой — и среди всего этого шума слышно было, как вопли девочки и рявканье матери стихли и постепенно перешли в едва различимое скуление и приглушенное ворчание.
Старуха была шишковатое костлявое существо, умевшее при желании надевать на себя личину добродетели. У ней имелась маленькая музыкальная шкатулка с одной-единственной мелодией и целый набор различных по степени воодушевления — для каждого отдельного случая — вариантов фразы «Храни тебя Бог!». Изо дня в день она занимала позицию на тротуаре Пятой авеню, где, скрючившись и поджав под себя ноги, сидела языческим божком, неподвижная и отвратительная. Ежедневно она набирала мелкими монетами небольшую сумму. Подавали обычно те, кто никогда не жил поблизости. Однажды какая-то дама уронила кошелек, и шишковатая старуха в мгновение ока схватила его и проворно спрятала под полу пальто. Когда же ее арестовали, она обругала даму так, что та едва не лишилась чувств, а сама скрученными от ревматизма руками страшно отлупила огромного полицейского, причем о его действиях в той ситуации она отозвалась нелестно: «Чертова полиция!»
— Э, Джимми, плохи дела, — сказала она. — Будь молодцом, сходи купи мне пива, а ежели мать на всю ночь завелась, останешься до утра у меня.
Джимми взял протянутую ему жестяную банку и семь центов и пошел. Через боковую дверь он проник в салун и направился к стойке бара. Балансируя на цыпочках, он, насколько хватило рук, поднял жестянку и деньги. Он видел, как сверху две руки схватили и то и другое, а в следующий миг те же самые руки спустили наполненную банку, и Джимми ушел.