Американская повесть. Книга 1
Шрифт:
Вспоминая о райских садах, куда ему ни за что не попасть, Джимми сразу мрачнел. Приятель его говорил, что если он попадет на небо, то попросит миллион долларов и бутылку пива. Долгое время Джимми занимался тем, что околачивался на улицах и глазел на прохожих; при виде хорошенькой женщины в нем вспыхивала дикая страсть. На уличных перекрестках Джимми был грозой человечества. Здесь он входил в жизнь, а жизнь входила в него. Вообще же она шла мимо него, и на улице Джимми ощущал это как никто другой.
На хорошо одетых мужчин он смотрел с неизменной враждебностью. Дорогая одежда и наряды были для него признаком слабости, а под добротным пальто всегда скрывается трусливая душонка. Джимми и ему подобные, можно сказать, даже властвуют над чистенькими франтами, которые дрожат за свою жизнь и
Когда у него в кармане позвякивали монеты, его жизнерадостности не было границ; в конце концов он понял, что должен зарабатывать сам. Отец умер, мать вела счет жизни не по годам, а по месяцам.
Он нанялся кучером. Ему под начало дали пару норовистых лошадей и огромную грохочущую повозку. Он влился в суматошный, беспорядочный поток на центральных улицах и научился встречать бранью и презрением полицейских, когда те порой взбирались к нему на козлы, стаскивали его и награждали тумаком. Каждый день, проезжая по окраинным улицам, Джимми попадал в жуткие заторы. Если он со всем своим хозяйством оказывался в конце очереди, то сохранял спокойствие: сидел, скрестив ноги, и изредка разражался криками на безрассудных пешеходов, которые старались пролезть чуть ли не под грызшими удила лошадьми. Он безмятежно покуривал трубку, потому что знал — оплата все равно идет. Если же его повозка оказывалась в начале очереди, и к тому же была главной причиной затора, то Джимми сразу же ввязывался в бушевавшую то здесь, то там перепалку восседавших на высоких козлах кучеров. Иногда Джимми ругался особенно безобразно, и его со скандалом забирали в участок.
Постепенно презрительная ухмылка Джимми обратилась на всех и вся. Джимми стал закоренелым циником и уже ни во что не верил. Он считал, что полицейские всегда действуют со злым умыслом, а мир в основном состоит из презренных людишек, которые только и ищут, как бы его обмануть, и с которыми он для самозащиты вступал в стычки по любому поводу. Сам он занимал место попранного, что давало ему скрытое, но ощутимое преимущество — горделивое отчуждение.
Однако тяжелейшие формы слабоумия свирепствовали, по мнению Джимми, на передних площадках трамваев. Поначалу Джимми, не щадя языка, сражался с этими идиотами, но потом перестал, осознав свое превосходство. В нем появилось величественное высокомерие к вереницам трамваев, которые надоедливыми клопами преследовали его. У Джимми вошло в привычку иногда устремлять взгляд на какой-нибудь возвышающийся вдалеке предмет, останавливать свою повозку и впадать в оцепенение. И пусть множество кучеров сзади кричат на него, пусть обрушивают проклятия на его голову пассажиры — все бесполезно. Он приходил в себя, лишь когда полицейский в синей форме и с красным от ярости лицом в бешенстве хватал провинившихся лошадей под уздцы и бил их по мягким ноздрям.
Насмотревшись, как полиция обращается с ним и его братией, Джимми заключил, что извозчики — самые бесправные люди во всем городе. Колеся по улицам, Джимми всегда чувствовал себя на подозрении у полиции: что бы ни случилось, виноват будет он. Ему всегда казалось, что за ним охотятся все ловкие чиновники разом. В отместку Джимми твердо решил никогда никому не уступать дорогу — разве что при особых обстоятельствах или если к тому вынудит мужчина посильнее.
Пешеходы были для него безмозглыми назойливыми мухами, которые не заботились ни о собственных ногах, ни о его спокойствии. Джимми никак не мог понять, почему им так хотелось переходить улицу. Он не переставал изумляться их безумию и непрестанно обрушивался на них с высоты своего трона. Он осыпал их сверху бранью, когда те как сумасшедшие прыгали, ныряли, лезли под колеса или вовремя не сторонились. Когда они натыкались на морды грызших удила лошадей или отшатывались от них, лошади вскидывали головы и дергались, нарушая тем самым сонливое спокойствие Джимми. Тогда Джимми обзывал их дураками, ибо для него было совершенно очевидно: сама судьба позаботилась о том, чтобы он с подопечными пользовался неотъемлемым правом занимать свое место хоть на пути солнечной колесницы и либо загораживать ей дорогу, либо уступать — и никого спрашивать не станет. А пожелай тот небесный возница спуститься на землю и, взмахнув огненными кулаками, по-мужски отвоевать себе путь — к нему наверняка сразу подскочил бы наш разгневанный смертный, потрясая парой больших кулаков.
На узкой, не шире его повозки, улице этот парень, пожалуй, не преминул бы потешиться над быстроходным экипажем. Однако к пожарным бригадам он был преисполнен уважения. Когда они летели на его повозку, Джимми в страхе сворачивал с мостовой на тротуар, грозя уничтожением застигнутым врасплох прохожим. Бригада врезалась в самую гущу повозок, и затор вмиг разлетался на части, словно ледяная глыба от удара. А Джимми со своими подопечными оставался в стороне, на тротуаре, цел и невредим, как и его повозка. Налет пожарной бригады наводил такой страх и ужас, что рассыпалось даже самое невообразимое скопление тяжеленных повозок, подвод и фургонов, над которым полиция без толку билась целых полчаса. Джимми любил пожарную бригаду с собачьей преданностью, благоговел перед ней. Известен был случай, когда пожарная повозка перевернула трамвай. Мчатся, рвутся вперед могучие кони, выбивая копытами искры из булыжной мостовой, — как не восхититься таким чудом! Звон колокола пронзал его грудь, как грохот военных орудий.
Еще мальчишкой Джимми не раз попадал в полицейский участок; к юности он имел внушительный список приводов. Его безудержно тянуло соскочить с козел и ввязаться в драку с другими кучерами. Он участвовал во всевозможных бесчисленных потасовках на улицах и шумных стычках в барах, где не обходилось и без полиции.
Однажды его арестовали за нападение на китайца. Крепко досадили ему и две женщины, которые жили в разных частях города и совершенно не знали друг друга: они обе очень некстати и почти одновременно накинулись на него, крича что-то о женитьбе, алиментах и детях.
Как бы там ни было, однажды звездным вечером Джимми изумленно и с искренним восхищением промолвил:
— Ух ты черт! Луна-то какая!
V
Девочка, Мэгги, расцветала в этой грязной луже. Она выросла и стала редчайшим, прекраснейшим созданием во всем квартале — она стала красивой девушкой. Казалось, никакая грязь Питейной аллеи не пристала к ней. Местные философы — соседи сверху, снизу, по этажу — дивились такому чуду. Еще в детстве, когда она играла и возилась на улице с другими детьми, она с отвращением смотрела на грязь. Ходила она в малопривлекательных лохмотьях, и никто ее не замечал.
Однако наступило время, когда соседские парни начали поговаривать:
— А эта, Джонсонов, девчонка — очень даже ничего, симпатичная.
И приблизительно тогда же брат сказал ей:
— Слушай, Мэг! Иди ты или работать, или — это… Поняла?
И Мэгги пошла работать, питая врожденное женское отвращение ко второму варианту. Случайно ей удалось устроиться на фабрику, где изготовляли воротнички и манжеты. Ей дали швейную машинку и табурет в комнате, где сидело еще двадцать девушек с лицами всех оттенков желтого цвета и различных степеней угрюмости. Весь день Мэгги сидела на высоком стульчике и жала на педаль машинки, изготовляя воротнички, на которых ставилось клеймо с именем того, кто даже отдаленно ничего общего с воротничками не имел. А вечером Мэгги возвращалась домой, к матери.
Джимми стал уже вполне взрослым и кем-то вроде главы семьи. Занимая эту высшую ступень в семейной иерархии, он — как в свое время отец — по ночам, шатаясь, поднимался по лестнице домой, кружил по комнате, осыпал бранью домашних и валился спать прямо на пол.
Мать постепенно приобрела такую известность, что могла препираться со знакомыми полицейскими судьями. В судах с ней были на «ты» и звали просто «Мэри»; когда она там появлялась, все шло по накатанной за много месяцев колее. Ей навстречу ухмылялись, кричали: «Привет, Мэри! Ты опять к нам?» Ее седая голова примелькалась во многих судах. Мэри осаждала судей с бесконечными извинениями, объяснениями, прошениями и мольбами. Все привыкли к ее воспаленному лицу и выпученным глазам. Она жила от одной попойки до другой, ходила вся распухшая и растрепанная.