Ана Пауча
Шрифт:
Ана — маленькая девочка.
У меня есть отец, мать и одиннадцать братьев. Иными словами, мать и двенадцать отцов. Отцы называют меня «любовь моя» голосами от звонкого одиннадцатилетнего до густого пятидесятилетнего. (Мой самый старший отец много курит, и всегда — трубку. Когда он в море, можно подумать, будто на борту лодки пыхтит пароходная труба, а когда он на суше — будто это дымит труба дома. Это у нас в семье так говорят.) А мать называет меня «моя девочка» всегда ровным голосом.
Когда мы садимся за стол, мои двенадцать отцов смотрят на меня так, точно они приятно удивлены тем, что я еще здесь, что смертный дождь пока еще не возымел своего действия. Мать, наоборот, бросает на меня безмятежный ободряющий взгляд человека, который знает, что я здесь по праву, здесь мое место и нет повода для волнений. В кругу семьи меня, словно тринадцать солнц, согревают тринадцать взглядов. Очень важно, говорят у нас, чтобы ребенок рос в теплой атмосфере. Даже странно, как слова приходят ко мне сейчас
Ана — маленькая девочка.
Все звали меня Анитой. Родные, друзья, соседи. Но мать называла Аной, матерью смерти и жизни. Именем, которое нужно носить легко, без боязни, зная, что оно, подобно дереву, будет каждый день понемногу расти, увеличиваться, по весне на нем будут появляться листья, затем цветы, плоды, а потом оно состарится и засохнет. Но не умрет, потому что разве мы знаем, когда дерево умирает? Умирает совсем? Надо иметь терпение и подождать две или три весны, иногда четыре, прежде чем срубить его. Если на четвертую весну оно так и не выпустит листьев, ни единой крохотной нежно — зеленой почки, его срубают. Но не раньше. Срубают без сожаления. Оно будет питать очаг, разогревать котелок с супом, разбрасывая тысячи искр, от которых кошка побежит, как ошпаренная. Дерево будет продолжать жить.
Ана — маленькая девочка.
В нашей семье никто никогда не сидит без дела. Не только моя мать, но и все двенадцать моих отцов. Прежде всего, конечно, море. Это их главное занятие, оно кормит. Но есть и другие работы — огород, к примеру. Слов нет, он крохотный, и к тому же его почти пожрал песок с берега. Земля приходиться обновлять каждый год. Мои двенадцать отцов, все поочередно, приносят ее в мешках на спине, превосходную красную землю, которую они копают на холме за сосновой рощей, там, где уже нет соли. Красную землю, которая оставляет кровавый след на их рубашках и всех моих платьях. Я хочу сказать, на всех трех платьях, какие у меня есть: белом, розовом и небесно-голубом. Когда же мои двенадцать отцов уходят в море все сразу (что случается не так уж часто, потому что только трое из них плавают с самым старшим, остальные нанимаются к другим рыбакам), мать берет большую корзину из альбааки, исчезает за соснами и возвращается через час, нагруженная словно мул, — ее корзина до краев наполнена этой самой красной землей, которая, говорят, очень хорошо для овощей и, главное, вытягивает на поверхность всю соль. В отличие от отцов мать носит корзину на голове. Видя, как она идет, увенчанная огромной тяжелой корзиной, я мгновенно понимаю, отчего мой самый старший отец иногда говорит ей, что она упрямая. Грозясь укоротить мне язык, она просит меня ни словом не обмолвиться моим двенадцати отцам об этих ее немного пиратских действиях. Но я знаю, мне ничего не угрожает: ее глаза светятся улыбкой. Затем она принимается снимать тонкий слой соли, который выступил за последнюю неделю на трех крошечных грядках нашего огорода. Мне-то кажется, что это очень красивое сочетание — будто легкий налет инея и рядом зелень овощей (слово иней было для меня магическим, сотканным из кружев и мечтаний, его у нас знали только по рассказам тех, кто путешествовал в глубь страны, и оно само по себе уже вызывало ощущение холода), но моя мать со мной вовсе не согласна. Она уверяет, что если оставить эту соль, то на грядках вырастут не огурцы, а корнишоны. Я же люблю огурцы.
И еще заботы по дому. Нужно содержать в чистоте две спальни и большую кухню, нужно стирать, штопать носки, растапливать печь, готовить обед. Огонь я обожаю. Но между мной и им мать всегда воздвигает целую кучу препятствий: огромную глиняную миску с картофелем, который надо почистить, шесть медных котелков, напоминающих большую курицу с пятью цыплятами мал мала меньше, высокий стул, на котором сидит она, и самый маленький — мой, бочку, где она терпеливо засаливает сардины. Мне никогда не удается погладить эти языки пламени, а они, кажется, так и манят меня поиграть с ними.
А еще кролики, куры, свежая трава и зерно, которым их надо кормить два раза в день. Просто не верится, что все это можно съесть. Видя, как они толпой бегут на ее зов, когда она собирается их кормить, мать смеется и произносит какие-то полубезумные непонятные слова, ну например: «Ах ты моя меховая муфта», «Ах ты моя шляпка с перьями». Однако мне так никогда и не довелось увидеть у нее ни муфты, ни шляпки. Особенно моя мать смеется над петухом — его она прозвала Грошовым Королем из-за пышного золотистого оперения, — который трется у нее ног. Этот Грошовый Король ведет себя так, будто он собака, а не петух, и я его боюсь. Смех смехом и дружеские прозвища прозвищами, а мы тем не менее два раза в месяц съедаем по две большие курицы и по два жирных кролика. Моя мать считает, что нельзя питаться одной рыбой.
Вот тут мой самый старший отец не совсем с ней согласен. Он вырос на море, сын и внук рыбаков. Он говорит, что всегда ел рыбу, ел ее всю свою жизнь, и это не помешало ему сотворить двенадцать детей, одиннадцать сыновей и одну дочь — красивую дочь, уточняет он, — и у всех у них голова на месте, как и положено быть, и это — благодаря рыбе. Он спрашивает мать, слышала ли она о фосфоре, которым очень богата рыба, и обзывает ее невежественной женщиной. Мать смеется: «Ха, ха, ха (у нас этот звук выражает смех), но я выросла вдали от моря, моя мать не выходила в море на лодке на ночной лов, будучи на восьмом месяце, как не один раз выходила я, и потом это так мгновенно (здесь я не вполне понимала ее), что детям сила передается не от мужчины, а от женщины, которая носит их девять месяцев, и той крепости, которую она получила в наследство от своей семьи. Вот посмотри-ка на меня, я у своих родителей ела много мяса, яиц, бобов и хлеба. От этого у тебя здоровые дети!» Мой самый старший отец пожимает плечами и принимается хохотать. Как бы там ни было, но, когда мать не находит на рынке дробленого зерна, Грошовый Король и едят остатки вареной рыбы. Вот с кроликами дело хуже. Как мать ни старалась, ей ни разу не удалось заставить их съесть рыбную похлебку. И потому приходится летом собирать и сушить траву, чтобы зимой кролики не голодали.
Ана — маленькая девочка.
Один из моих двенадцати отцов (неважно какой, они делали это по очереди) всегда старался остаться дома (в особенности с тех пор, как я покинула люльку и начала ходить). Итак, кто-нибудь оставался дома то из-за ногтоеды на пальце, натертом тяжелой сетью, то из-за ячменя на глазу, вскочившего от соленой воды, а то просто из-за того, что нужно было пойти с матерью и принести несколько мешков картофеля, сделать запас на месяц. Вот и получалось, что рядом со мной всегда был ангел-хранитель. Если я шла нарвать свежей травы для кроликов, то лишь потому, что один из моих отцов просил меня помочь ему. Если матери приходило в голову сделать омлет с травами или спаржей, мой шестой к примеру, отец говорил, что я еще слишком мала, чтобы собирать травы на весь полк (он имел в виду всю семью), и неотступно ходил за мной тенью, раза в три больше моей. Вечером, когда мы ели омлет, он утверждал, что мне не следует и близко подходить к сосновой роще, ведь там среди камней таятся змеи, а в кустарнике гнездятся осы, и наша семья рискует в один прекрасный день больше не увидеть меня. Он хотел сказать — не увидеть живой. Все эти разговоры, если даже в них не было прямого намека, были вызваны предзнаменованием смертного дождя. Тогда мой самый старший отец начинал сердиться на мать, а мать на всех двенадцать отцов сразу, и в конце концов все они, отталкивая друг друга, принимались страстно целовать меня, словно видели в последний раз. В детстве щеки у меня всегда были исколоты бородами двенадцати отцов… который брились не слишком часто. Когда я вспоминаю об этом теперь, то понимаю, что так прорывалось переполнявшее всех счастье.
Ана — девочка.
Когда я немножко подросла (мне было, верно, лет десять, не больше), я научилась шить, стирать и гладить белье, чинить кальсоны и готовить. Но не читать и писать. Школа, так же как церковь и мэрия, находилась в соседней деревне, за холмами, нечего было и думать о том, чтобы мне разрешили одной ходить через сосновую рощу. И потом, к чему мне читать и писать? Я должна была помогать матери и своим двенадцати отцам, который без конца твердили: сделай мне то, сделай мне это. В особенности одиннадцатый, десятый, девятый, восьмой и седьмой (согласно моему счету, мой самый старший отец был двенадцатым, а самый младший — первым. Не спрашивайте меня, почему не знаю. Возможно, я считала их по росту после себя). Эти пятеро задавали мне работы. Они женихались в соседних деревнях и взяли несносную привычку менять рубашки по два раза в неделю. Да, ничего не скажешь, они всегда были нарядны, когда приводили своих невест на танцы, но стирала-то и гладила им рубашки я, не невесты. Я ненавидела этих взрослых девиц, хотя никогда с ними не встречалась, но из-за них пятеро моих отцов становились какими-то рассеянными, когда целовали меня. Вот с тех пор кожа на моих щеках стала нежная, как персик, и я тайком от всех расплетала свои девчоночьи косички, чтобы почувствовать, как ветер играет в моих волосах. Я любила ветер. Пальцы большинства моих отцов играли в волосах других девушек. У меня же, чтобы играть в эту игру, был только ветер. Я обожала его.
Я сказала раньше, что никогда не встречалась с девушками своих отцов, но это не совсем так. Случалось, какая-нибудь из них приходила к нам домой, чтобы, как она говорила, помочь моей матери и, ясное дело, выставить себя с наилучшей стороны, но я не удостаивала их даже беглым взглядом, даже тенью улыбки, несмотря на их бесконечные: «О, да это маленькая Ана! Какая же она красавица!» Для меня они будто не существовали. Эти девицы звали меня Аной — гордячкой. Моя мать возражала: «Ее зовут Аной, как нашу Святую Матерь Смерти и Жизни… С большой буквы пожалуйста», — добавляла она, чтобы не было никаких неясностей. Я держалась важно, как Непорочная Дева в день праздничной процессии. И эти дурочки наконец поняли, с кем имеют дело. И все же я продолжала стирать и гладить рубашки, к которым эти кривляки прижимались под соснами. Как-то мать не дала мне стирать кальсоны моих отцов — одиннадцатого, десятого, девятого, восьмого и седьмого (они в устах матери окончательно стали моими братьями), сказав, что я в таком возрасте, когда кое-что не положено видеть. Я только позже все поняла. Речь шла о бьющей через край мужской силе моих братьев, которая в иные дни оставляла на их белье заметные следы. Моя мать о самых простых вещах всегда говорила так, словно о самой жгучей тайне. Я унаследовала от нее эту привычку.