Анахрон (книга вторая)
Шрифт:
Сигизмунд, отвернувшись, мрачно смотрел в окно. Над городом сгущался синий весенний вечер. Болела голова. Странно болела — медленно пульсировало в висках. В горле застряла беспричинная тоска. Будущего не было. Не просматривалось. И вообще все было очень плохо.
Неожиданно весь автобус заполнил крикливый каркающий голос. Сигизмунд оторвался от окна, посмотреть — кто орет. Оказалось — сумасшедший старикашка. Что-то много их, безумных стариков, развелось в городе за последнее время. Но этот выделялся даже на общем фоне. Грязный и страшно худой старик облепил все лицо синей изолентой.
Вскарабкавшись в салон, старикашка тут же принялся надрываться. Вещал. Оповестил окружающих, что все плохо. Так плохо, что хуже некуда. Вот у него геморрой обострился. Во такая шишка. Во такая! Врачиха говорит — правосторонний.
— А? — требовательно кричал старец, вперяясь взглядом в сидящих с каменными лицами теток. — Правосторонний, говорит! А? Правосторонний! Правосторонний, я вам говорю! — повысил он голос. — Ты морду-то не вороти, дура! Правосторонний!
— Мужчины! Уймите его! — воззвала тетка.
Пассажиры остались безучастны.
— Пенсии нет! — надрывался сиплым клекочущим голосом заклеенный изолентой старик. — А? Нет пенсии! Всю войну! На Ленинградском фронте! Всю войну! Под Сталинградом! Под Бер-р-рлином! — взвыл он. — За антихриста кровь пррроливал! Сталина на вас нет! Врачиха говорит: правосторрронний! Врраги нарррода! Свечу — кто сделал? Вредители! Враги народа! Нарочно, нарочно! Правосторонний! — Старик призадумался, а после продолжил более связно. — Беру свечу! А ее вредители сделали! Слуги антихриста ее сделали! Враги народа! Пятно на голове — а? Неспроста пятно на голове! Это отметина! И кукурузу сеять он приказал! Да! Ты морду-то не вороти! Нажрала морду-то!
Сигизмунд старательно давил в себе острейшее желание скрутить мерзопакостного старикашку за грудки и вышвырнуть его из автобуса. Чтоб грянулся об асфальт и издох к чертям собачьим.
С другой стороны, человек этот безумен. А его даже в психушку не берут. На какие шиши его в дурке кормить-то? Кому он сдался? Все тихо ждут, пока сам подохнет. Или пока какой-нибудь Сигизмунд его вот так — из автобуса… Ну их на хрен. Не дождутся. Пусть орет.
— Беру я ее, а она не во рту тает, а в руке! — кричал старикашка. — Не во рту, а в руке! — И захохотал визгливо. Потом осерчал: — Я ее сую, сую… — Он выразительно показал, как сует. Народ старательно смотрел в другую сторону. — А она упирается. Шишка не пускает. Не лезет свеча! Скользкая, сволочь, как Керенский! И синяя… как пятирублевка. По пальцам, сволочь, размазывается. Разма-азывается, разма-азывается… Гадина! Ты морду-то не вороти, дура! Вот пальцы! — Старик растопырил грязные пальцы с желтыми обкуренными ногтями. Сунул их под нос несчастной тетке и хрипло взревел: — Во-от! Во-от! Синим вымазаны! Видала? Я сейчас к врачихе этой еду.
Автобус остановился. Сигизмунд молча вышел и две последние остановки до аськиного дома прошел пешком.
Шел, выстраивая в голове концепцию. Видимо, банальную. Но сейчас она казалась Сигизмунду необыкновенно важной и глубокой.
Почему, интересно, в нас с детства вбивают какую-то чудовищную жизненную схему, по которой мы должны:
а) родиться и
б) породить себе подобных и обучить их “жизни”;
в) сделаться старыми, никому не нужными, и подохнуть среди клистирных трубок и общего раздражения?
Ведь существует второй путь. Точно существует. Путь, при котором старость не становится тягостью.
Пример: ленинградский старичок в черном беретике — театральный художник.
Да и другие есть. Есть, есть же примеры достойной старости! Почему люди подходят к этому возрасту такими разными путями? И каким путем нужно подходить к ней, чтобы не превратиться в такого вот жалкого старикашку с изолентой на морде? А ведь, возможно, с тем ленинградским художником этот, в изоленте, в одном батальоне в землю зарывался. Очень даже возможно.
Видимо, правы мудрецы, когда говорят, что нужно больше думать о смерти. Постоянно о ней думать. Не в том смысле, что панически ее бояться, просыпаться по ночам в холодном поту, вздрагивать под одеялом. Нет — просто всегда знать, что когда-нибудь мы умрем. И брать смерть в советчики.
И тогда человек к старости не мутнеет, а как-то высветляется. Делается все чище и тоньше… и когда он наконец умирает, то кажется, будто он не умер. Просто стал светом.
Это все глюкасил, подумал под конец Сигизмунд. Глюкасил и переутомление.
И все же дома у него лежит еще один старик. Любопытно, к какому из двух типов он относится. И что теперь делать прикажете?
Сигизмунд вошел в аськину комнату и замер. Помещение загромождали гигантские спилы липы. Кто-то проделал титаническую работу, перетащив в комнату почти все поваленное дерево. Между огромными кусками ствола вилась от двери к окну узкая тропинка. Пол усыпан стружкой и мелкой щепой. На столе у окна кучей навалены деревянные фигурки.
Сигизмунд разворошил их, стал рассматривать. Свирепые божки, фантастические звери и птицы с растопыренными крыльями, схематические лица в завитках бороды, бесконечные орлы. Все это сплеталось в неразделимой схватке, грызлось между собой насмерть, страдало, умирало, терзалось дикой яростью, изнемогало от нечеловеческих мук. В комнате стоял острый запах мокрой древесины.
В углу комнаты высился столб — этого тоже раньше не было. Со столба, вырезанные друг над другом, таращились три мрачные хари. Что характерно — столб не был липовым. Спилили, должно быть, еще что-то. Хари были жирно раскрашены театральным гримом. На бороде у одной из них налипла сгущенка. К сгущенке приклеилась шальная весенняя муха.
На кухне среди гор немытой посуды обнаружился еще один идол. Этот был пониже, широкий, кряжистый. По антигуманности рожи мог дать фору всем трем из комнаты. Кроме зверской физиономии идол обладал громадным, размером едва ли не в полный рост самого идола, раскрашенным спиралями фаллосом. На фаллос кто-то легкомысленно повесил клетчатую кепку.
Сигизмунд кое-как пробрался между бревен. Упал на кровать за шкафом. И стал смотреть в потолок.
Да, по всему видать, бизнес здесь поставлен на широкую ногу. Чувствуется влияние Вавилы.