Анахрон (книга вторая)
Шрифт:
Сигизмунд вспомнил эту шапочку. Он ее терпеть не мог. Находил, во-первых, безобразной. А во-вторых, она давила. Но мать заставляла носить, потому что “не дуло в ушки”.
Маленького Гошу на велосипедике показывали очень долго, назойливо и неизобретательно. Сигизмунд просмотрел запись в ускоренном режиме. Так оказалось повеселее.
Центральным блоком записи оказался день рождения матери. Стол ломился от изобилия. Оператор любовно заснял все салаты, селедку под шубой, студни, колбасу, красную рыбу… Странно было смотреть сейчас на еду, которая
Незатейливая запись неожиданно втянула Сигизмунда в прошлое почище любого Анахрона. Он вспомнил все. Все звуки, запахи. Вспомнил, о чем говорилось за столом.
Тетя Аня пришла со своим студнем. Они с матерью готовили студень по разным рецептам, соперничали. Гости охотно отведали оба блюда, потом сравнивали, рассуждали тоном знатока. Тетя Аня вдруг пошла красными пятнами — ей показалось, что ее недостаточно оценили.
Теперь, глядя на тетю Аню образца шестьдесят шестого года, Сигизмунд увидел на ее лице трагический отсвет блокады. Тогда это не бросалось в глаза. Удивительно — со времени войны прошло двадцать лет, а этот трагизм в складке губ, в росчерке бровей так и остался. Сгладился только совсем недавно.
Вспомнил крепкие духи тети Ани и солдатскую шутку деда по этому поводу. Дед мелькнул в кадре лишь на мгновение. Видно было, что оператор — похоже, снимал отец — старался деда не снимать.
Заново переживая этот день и видя его глазами взрослого человека, Сигизмунд вдруг понял, что тетя Аня была в семье посмешищем. Почему — непонятно.
Отец томительно и скучно подолгу задерживал камеру то на бутылках, то на поднятых рюмках. Рюмки эти Сигизмунд сразу же вспомнил. Хрустальные “тюльпанчики” шестидесятых. Они потом все разбились, один за другим. Отец по этому поводу шутил, что мать, мол, стеклянную посуду не бьет — только хрустальную.
Очень много снимали мать. Теперь Сигизмунд мог оценить, что мать была в молодости красива. На этой записи мать была моложе его теперешнего лет на семь.
Затем отец попытался заснять на пленку Сигизмунда. “Для истории, Гошка! Давай, улыбнись!” Сигизмунд сидел рядом с Аспидом, всей кожей ощущая его презрение к суетливой деятельности подвыпившего отца, и мотал опущенной головой. Потом поднял лицо — тут-то его и засняли. Тогда он вывалил язык, стал кривляться и говорить гадости. Отец потом смеялся, говорил, что кино немое и гадости не записались.
Сигизмунд пытался вспомнить, что именно он говорил, надеясь шокировать назойливого оператора, но так и не смог. Ушло.
Мать потом Сигизмунда ругала. Говорила, что ей было стыдно перед гостями. Сигизмунду и самому было стыдно.
Просматривая день рождения матери, Сигизмунд вдруг понял, что единственный человек из всей семьи, который его по-настоящему интересует, — это Аспид. Но как раз Аспида на записи практически не было. Возможно, кстати, неприязнь отца тут не при чем. Не исключено, что сработала квалификация конспиратора, умевшего непринужденно избегать любых съемок.
Завершалась пленка осенней прогулкой по
Выключив видеомагнитофон, Сигизмунд посидел некоторое время в задумчивости. Ему было грустно — до ломоты в груди. Он вдруг остро ощутил, как распалась его семья. Еще в начале семидесятых семья была — большая, сплоченная. Пусть каждый жил своей жизнью, пусть отношения между членами этой семьи были сложными, но семья БЫЛА. Потом дед умер, Сигизмунд уехал от родителей, все развалилось.
А жаль.
Однако долго сожалеть о распаде семьи Сигизмунду не пришлось. Шестнадцатого мая одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года в двадцать часов ноль шесть минут по Московскому времени — свершилось: к валяющемуся на диване Сигизмунду заглянула Аська и мрачно сказала:
— Морж, идем. Там тебя этот старый хрен зовет.
— На что я ему сдался?
— Вот ты его и спроси.
Сигизмунд с кряхтением поднялся. Аська с подозрением покосилась на него.
— Хоть ты, Морж, на ходу не рассыпайся. А то уже тошнит от хворых.
— На себя полюбуйся, — огрызнулся Сигизмунд.
Достало. Все достало. В собственном доме по вызову хожу. Какой-то старый дегенерат аудиенцию назначает. Гнать, всех гнать! Измыслить, как — и к едрене фене.
Нарочно шаркая шлепанцами, Сигизмунд проник в “светелку”. “Старый дегенерат” развалился на тахте. Рядом вила гнездо заметно растолстевшая Лантхильда. Тут же верхом на стуле сидел Вамба. Что-то замысловатое плел из тонких ремешков. Сплетет — расплетет… Сплетет — расплетет…
Едва Сигизмунд вошел, в него уперся хмурый взор из-под кустистых бровей. Изуродованная шрамами физиономия старого вандала обратилась к “зятьку”.
Старец источал какой-то свой особенный запах. Плюс корвалоловая вонь.
— Чего? — буркнул Сигизмунд. — Звали?
Старый вандал некоторое время пялился на Сигизмунда молча, мрачнея с каждой секундой. Затем, брызгая слюной и разъяряясь все больше, заговорил. В исполнении папаши Валамира вандальская речь звучала песьим брехом. Гав! Гав!
Хватило даже скудных познаний Сигизмунда, чтобы понять: старец ярился, требовал, обличал… Все крутилось вокруг имени “Сегерих”. Мол, вынь да положь Сегериха! Сигизмунду тестюшка и слова вставить не давал. Наконец выдохся и заткнулся. Снова мрачным взором сверлить принялся.
Сигизмунд перевел взгляд на Вамбу. Вамба выглядел озабоченным.
— Йаа, Сигисмундс, — закивал Вамба, — Сегерих! Сегерих — хвор ист?
— А мне почем знать?
— Посем? — Вамба повторил знакомое слово. Потер пальцы понятным жестом, будто купюры слюнил. — Нии “посем”! Хвор?