Anamnesis morbi. (История болезни)
Шрифт:
Древний лифтер понимающе ткнул пальцем в кнопку первого этажа:
— Хреново кому-то?
— Еще нет, но ща будет! — оптимистично пообещал Петрович и хищно посмотрел на старца.
Дедок испуганно умолк. Лифт в последний раз издал звук делающего себе сеппуку самурая и замер. Мы прибыли.
Приемное приветствовало нас воплями, доносящимися из смотровой.
«Орет — значит, дышит… по крайней мере, выдыхает», — промелькнула мысль.
Вопли были выразительны по интонациям и похабны по содержанию. И удивительно знакомы…
В смотровой нас встретила ехидная улыбочка доктора
— Орлы! И двух минут не прошло! Долго тренировались?
— Каждую ночь по три часа… а еще отрабатываем удары ногами по почкам. Показать? — деловито осведомился я и изящно отвел ногу.
Петрович украдкой показал Симакину средний палец правой руки. Тот хмыкнул и приглашающим жестом указал на кушетку с возлежащим на ней телом.
Тело принадлежало Савоськину. Савоськина знала вся больница: каждые два-три месяца этот сорокалетний юноша предпринимал попытку покончить с собой на почве очередной несчастной любви. Как можно догадаться, до сих пор эти попытки успеха не имели.
Вот и теперь, судя по окровавленной левой руке, наш Казанова тщетно пытался вскрыть себе вены. Но, поскольку это больно, все свелось к десятку неглубоких царапин. Неэстетичный вид крови Савоськина огорчил, и он знакомой тропой помчался в ближайшую больницу. То есть к нам.
— И кого тут реанимировать? — мрачно поинтересовался я у Симакина.
— Меня! — вместо коллеги ответил умирающий Савоськин и улегся поудобнее.
Я решил быть недобрым:
— Савоськин, она тебя бросила?
— Бросила, Палыч… стерва такая. А я ей даже стихи писал… два! Хочешь, прочитаю?
— В другой раз. Бросила, значит. А ты, стало быть, опять себя порешить захотел?
— А зачем мне теперь жить? — резонно удивился Савоськин.
— И в самом деле. А скажи мне, Савоськин, как ты себя убивал… в этот раз?
— Ну, взял я на кухне ножик… Раз резанул, два резанул. Больно, …ь! Водочки выпил, чтоб не так болело. Еще порезал немного. Гляжу, крови набежало. Ну, я еще водочки… Потом она кончилась, я оделся и к вам.
— К нам-то зачем? Ты ж помереть хотел, а мы ведь не дадим!
Савоськин задумался, рассматривая исцарапанную руку.
— Рука болит. Полечите. Все равно нынче не вышло.
— Слышь, Савоськин, — встрял в нашу душевную беседу Петрович, — совет хочешь?
— Хочу! — всхлипнул самоубийца-неудачник.
Петрович навис над ним и провел пальцем по боковой поверхности Савоськиной шеи:
— Ты в следующий раз вот тут режь! И ножичек-то наточи…
Доктор Симакин заржал. Савоськин с минуту переваривал полученную информацию, а потом начал вопить. Он вопил о том, как не любят его женщины и врачи-реаниматологи. О том, как суров и несправедлив к нему этот гребаный мир. О том, как омерзительно и трудно резать себя тупым кухонным ножом… и как никто в этом мире не ценит его стараний. О том, как содрогнутся все, узнав о его кончине, и зарыдают в голос, и будут кусать себе локти, но будет поздно. О том, как болит его рука и надо бы перевязать, и где тут у нас сортир…
Последнюю фразу мы услышали уже из лифта. Лифтер молча отвез нас на наш седьмой этаж.
— Есть примета: с утра встретишь Савоськина — сутки наперекосяк, — ни к кому не обращаясь,
— Угу, — мрачно согласился Петрович.
Глава 2
17 июля, 23.55,
отделение кардиологии
Вика плыла под водой в невероятно красивом море. Под ней раскинулся коралловый разноцветный лес, наполненный своей донной жизнью. Куда-то по своим делам неспешно брела парочка крабов; смешные полосатые рыбки что-то обирали пухленькими губками с замшелого камня. Величественно взмахивая «крыльями», проплыл-пролетел скат. Пурпурная актиния захватила щупальцами зазевавшуюся рыбешку и теперь готовилась ею позавтракать. Или поужинать, потому что в этом чужом мире судить о времени было невозможно.
Вика почувствовала, что пора выныривать. Она выдохнула остатки воздуха и, быстро перебирая ластами, поплыла вслед за пузырьками к поверхности. Но, подняв голову, Вика с ужасом увидела вместо ожидаемой зеркальной границы, за которой был желанный воздух, все тот же коралловый лес. Там, наверху, куда она стремилась, тоже оказалось дно. С теми же губастыми рыбками, крабами и актиниями. И совершенно без воздуха.
В панике Вика заметалась от верхнего дна к нижнему, выжигая в себе остатки кислорода. И, когда желание сделать вдох стало нестерпимым, она поняла, что умирает. И проснулась.
Удушье не проходило. Вика часто дышала, стараясь вогнать в легкие как можно больше воздуха, но это не помогало: голова кружилась от недостатка кислорода, а в глазах продолжением кошмарного сна вспыхивали разноцветные огни. Руки и ноги похолодели, ощущаясь как тяжелые, непослушные и чужие.
С трудом Вика села в постели. Стало чуть легче, но ненадолго. Через минуту удушье накатило с новой силой, а вместе с ним одолел приступ кашля. Вика поднесла ко рту салфетку и с недоумением принялась разглядывать появившиеся на ней розовые пенящиеся пятна.
К ней пришел страх. Даже не страх, нет: чувство, охватившее ее, нельзя было назвать просто страхом. Это был ужас: тот самый, леденящий, животный ужас, о котором так часто пишут в романах, но которого сама Вика доселе не испытывала никогда. Она попыталась вдохнуть, чтобы закричать, но вместо крика из груди вырвался жуткий клокочущий хрип вместе с розовыми брызгами. И второй раз за это утро Вика поняла, что умирает… теперь наяву.
Два месяца назад, 13.25,
персональная выставка Виктории Боровой
— Вика, это успех, несомненный и заслуженный!
Николай Глебович Ерохин, как всегда, расплескивал эмоции. Еще бы, первая персональная выставка его ученицы — и сразу такой аншлаг! Весь Нероградский художественный бомонд собрался, и даже маститые живописцы из столицы почтили своим присутствием выставку Вики. И не просто почтили, но и в один голос восторгались экспрессией и какой-то пронзительной искренностью картин неизвестной доселе провинциальной художницы. Да, это действительно был успех!