Анатолий Собчак: тайны хождения во власть
Шрифт:
Мясной же топор видится, как одно из орудий уничтожения и символ, во имя чего использовали руины культа вселенской веры. Что же до результата всех имевших место преобразований, то они проступают за дверным пространством, где в глубоких синеющих снегах раскинулась все та же непролазная матушка-Русь с засыпанными белым безмолвием под самые коньки крыш избами, полусонно взирающими подслеповатыми окнами на другие детали зимнего пейзажа, доказывающие: в России по-прежнему нет дорог, а есть только направления. Вот и раздумывай, ценитель: то ли автор своей картиной нам показывает, чего мы уже добились, то ли предупреждает, что нас ждет впереди. При этом критика художника, к примеру, за неверно нарисованную им, с точки зрения общей теории термообработки, заточку топора мясника и заодно отрицание всех остальных достоинств его творчества является, скорее, политикой, никакого отношения к искусству вообще не
Перебегая по разным своим делам из одного города в другой с торопливостью стрелка, меняющего позицию под плотным неприятельским огнем, он нередко заскакивал в Ленинград и всегда останавливался почти в одном и том же номере «Прибалтийской», куда мы с Невзоровым непременно подтягивались к вечеру и говорили порой допоздна. В его апартаментах было постоянно накурено, как в станционном туалете до перестройки, когда еще обстановка на вокзалах не «демократизировалась» полностью и курить в неположенных местах не разрешали. Рядом с Глазуновым можно было встретить кого угодно: от забубенного прощелыги со впалой грудью и розовыми просвечивающими, словно у кролика, ушами до президента любой, даже недружественной страны.
Возможно, у Ильи Сергеевича порой случались, как и у всякого творческого человека, депрессии, но унывающим его я не видел. Правда, одержимый перманентным передвижничеством под тяжкой ношей организационно-хозяйственной поденщины, он иногда приобретал вид человека, над которым уже потрудился патологоанатом, но обычно с потрясающей быстротой приходил в себя и вновь, окутанный табачным дымом, готов был без отдыха противостоять духовной агрессии против нашей страны, искренне сопереживая, что Россия-тройка явно погнала вразнос, теряя пристяжных и растрясая невосполнимое, а потому бесценное духовное добро по ухабам, сильно углубленным «реформистами» всех мастей. В своей творческой нише Глазунов уже давно дорос головой до солнца, но даже с этой высоты видел остро и необычайно детально творимые разрушения. Иногда в поисках истины он, словно артист летней эстрады, обгонял правду.
Порой едко подтрунивая над окружающими, сам обид никогда не выказывал. Для меня слушать его взвешенные, но страстные своей убежденностью и верой монологи было очень интересно. Диапазон языка художника всегда был необычайно широк и красочен: от оборотов, гнездившихся большей частью в блатных «малинах» и употреблявшихся там исключительно в интимных беседах их обитателей, до высокого штиля, принятого среди равных при королевских дворах Лондона и Мадрида.
Под его внешностью всегда что-то скрывалось, но, оказавшись на магистральной тропе, он мог, презрев своекорыстие, тут же броситься с дрекольем на любого ренегата, отказавшись от самого выгодного компромисса и сознательно неся при этом огромные убытки, в то время когда многие «кисть предержащие» готовы были в обмен на свои принципы с радостным визгом поселиться в наполненной витрине любого продуктового магазина.
Глазунов же, напротив, даже не помышлял об эмиграции. Он, будучи сверхобеспеченным, уже давно мог обустроиться вдали от Родины, среди роз и пастушек. Но маэстро прекрасно сознавал, несмотря на свою профессию, предполагавшую заискивающую безыдейность и трусость, что свобода нравственного, а также религиозного выбора, прежде всего, обуславливает ответственность за его последствия, поэтому продажа за «чечевичную похлебку» нашей великой истории и страны, производимая сейчас на всех торговых углах «демократизаторами», вызывала у него бурю протеста и гражданской ненависти. Что касается насаждаемой повсюду коммерции, то, отдавая дань времени, он порой сам жадно внюхивался в ее старинный нафталинно-колониальный запах, импортируемый всякими собчаками из нью-йоркских ущелий Уолл-стрита. Разумеется, он имел полное представление не только о цене своих картин, но и прекрасно разбирался в антиквариате, а также других художественных, не девальвируемых временем, ценностях. И если, скажем, бомбошки на углах старинной скатерти с чьим-то фамильным гербом мною рассматривались только как средство приведения в неописуемую ярость домашних котов, то Глазунов в них видел прежде всего панацею от гиперинфляции.
Я как-то, по пути коснувшись взглядом настенной афиши,
Поэтому ей не хотелось упускать возможность познакомиться с самим Глазуновым и, может, присмотреть что-нибудь из его картин. Это вам не портрет какого-то гражданина в пышном жабо с облупившимися от времени баками и кутузовским бельмом на глазу, да еще написанный черт знает когда и рукой совсем «неизвестного художника».
Из разговоров с четой Собчаков о творчестве Глазунова по возмущенным словам супруги: «Он против евреев и за „Память“ выступает!» — я понял, что она в общих чертах с его искусством уже знакома. Правда, если бы она дополнительно узнала, что он, объехав весь мир, не делал выставок разве что в Израиле, то этот художник в ее глазах выглядел бы еще более зловещим субъектом, и наклейка «махровый антисемит» была бы для него готова. Не берусь тут рассуждать о набивших оскомину корнях национальной ненависти, особенно к иудаизму, скажу лишь о том, что Глазунов действительно болеет всей душой за русскую культуру, выступая против любого угнетения, а тем паче уничтожения русского национального искусства, невзирая на национальности тех, кто на эти святыни посягает. Этому отпору и защите он отдает столько времени и сил, что как умудряется выкраивать момент рисовать сам, — ума не приложу. Если же среди духовных агрессоров, нападающих на наше национальное достояние, оказывается большинство евреев или, скажем, китайцев, так Глазунов-то тут при чем?
Расклеивание разнообразных ярлыков необычайно нелепо, как, впрочем, и выводы, послужившие для их изготовления. Смысл тут всегда вывернут наизнанку, так как в основу кладется задача во что бы то ни стало ярлык приклеить, а все остальное уже подбирается по лобному месту. Так, если, к примеру, где-нибудь в синеве глубинки России или другой страны хозяин огорода, щедро поливший его своим потом, начнет лупцевать разных пацанов, покушающихся на урожай, то ему и в голову не взбредет, что это могут расценить как нетерпимость к национальной принадлежности большинства им отлупленных, и поэтому он будет дико воспринимать «общественную» оценку дел своих, если его после учиненной порки вдруг заклеймят «антисемитом».
Почему в нашей стране принято защищаться от обвинения, скажем, в антисемитизме, понять, по существу, трудновато. Также странным является поведение почти всех, обозванных антисемитами. Как правило, они вдруг начинают ни с того ни с сего юлить и уверять окружающих в страшном поклепе, обычно оправдываясь своей дружбой с каким-нибудь евреем. Поэтому, продолжая не нами рожденную традицию, хочу засвидетельствовать, что среди знакомых Глазунова я встречал и евреев. Однако, возможно, из тех, кто к пасхальной маце и кошерному мясу относятся без ритуального иудейского благоговения и употребляют их заместо закуски, как, скажем, соленый огурец.
В этот выставочный наезд Глазунов как-то посетовал мне, что конной милиции, как бывало раньше, для наведения порядка среди желающих попасть на его вернисаж, теперь, к сожалению, не требуется. Половодье зрителей спустя лишь неделю со дня открытия уже стало заметно мелеть. Это обстоятельство очень сильно угнетало художника, помнившего все прошлые шумные успехи, когда люди шли напролом. Причина была, бесспорно, не в понижении общественного интереса к его творчеству, а в начавшемся идеологическом, моральном, экономическом и физическом упадке и разгроме, чинимым в стране «демократизаторами», петля которого уже стягивала горло народа. В такой период творцам и творчеству можно лишь посочувствовать, ибо когда начинается борьба за примитивное выживание, тогда любую музу могут запросто «сканнибалить» либо надругаться над ней, и поэтому музам в этой свалке у корыта, пусть даже с «гуманитарным» харчем, не место. Я смолчал...